«Сарре Соломоновне M-lle Хасилевой
Въ м. Калюсъ Подольской губ.
Милая Сонюша! Только что благополучно прибылъ в Харьковъ, чувствую себя прекрасно. Крайне сожалею, что я лично лишёнъ удовольствия поздравитъ Тебя с днёмъ рождения. А потому мысленно желаю Тебе истиннаго счастья и долголетия.
Любящий Тебя Давид. Приветствую всехъ.
Харьковъ. 14.IV.1903 г.».
Автор этой открытки, написанной изящным каллиграфическим почерком, – двадцатидвухлетний Давид Гаузнер, который адресовал её своей невесте. На одной из сохранившихся его фотографий того времени – молодой человек в двубортном сюртуке с двумя рядами пуговиц; средняя расстёгнута, что позволяет вставить внутрь кисть руки, от которой видна только белая манжета. Твёрдый стоячий воротничок охвачен тёмным шейным платком, выступающая часть которого закреплена заколкой со светлым камнем. Красивое лицо с правильными чертами, зачёсанные назад гладкие тёмные волосы, густые чёрные брови и такого же цвета большие усы.
Мой будущий дед смотрит прямо на меня. Он легко узнаваем, хотя в моей памяти и на сохранившихся поздних фото его волосы совершенно белые, усы неопределённого цвета, прокуренные, а вот брови оставались такими же чёрными и густыми.
На другом фото – высокая молодая женщина в полный рост. Она стоит рядом с задрапированным тяжёлой портьерой столиком, видна его гнутая резная ножка в виде фигурки со скрещёнными на груди руками. На женщине длинное, до пола, белое платье, расшитое тёмными цветами, на высоком воротнике и подоле – тёмные аппликации.
Густые чёрные волосы расчёсаны на пробор. С шеи на грудь свисают на цепочке круглые часы. Теперь они принадлежат моей дочери – были подарены ей на двадцатилетие; их открывающаяся подпружиненная крышка, покрытая переливающейся синей эмалью, памятна мне с детства. На меня смотрит моя будущая бабушка, которой тогда тоже было двадцать лет.
Обе фотографии на плотном тиснёном паспарту прекрасно сохранились. Они выполнены в июле 1903 года, незадолго до свадьбы.
К сожалению, старых семейных реликвий сохранилось немного – несколько открыток, фотографии обоих прадедов, прабабушек и те две, описанные выше. Пара дедовских подстаканников с гордо плывущими лебедями (один из них я передал в музей) – непонятно, как бабушке удалось их сохранить в череде сложных и драматических событий, которых было немало.
На полке моего книжного шкафа стоят часы в деревянном корпусе, но им на пятьдесят лет меньше. В верхнем углу корпуса – табличка с монограммой: «Дорогим юбилярам от потомков двух поколений. 27.XI.1953 г.». Этот текст я, первокурсник, сочинил к золотой свадьбе деда и бабушки. Часы прекрасно идут, я более пятидесяти лет с удовольствием завожу их два раза в месяц.
У деда и бабушки было трое детей. Младшая, Танечка, умерла в 1919 г., десятилетней, то ли от тифа, то ли от скарлатины – время было такое, что умирали и от более лёгких хворей. Старший сын Юзя ушёл в сорок первом на фронт и, не успев написать ни одного письма, погиб. Средний сын, мой отец Яков Давидович, дожил до 79 лет, был крупным инженером и организатором производства.
Дед и бабушка жили вместе с нами все годы – в Одессе, в эвакуации и после возвращения снова в Одессе. Всё мое детство, юность и первые молодые годы прошли рядом с моими любимыми стариками, о которых этот мой рассказ.
После свадьбы дед и бабушка поселились в г. Могилёве-Подольском, где дед держал мануфактурный магазин. В начале двадцатых годов они, как-то уцелев в смутное время гражданской войны, перебрались в Одессу.
Дед познакомился и подружился с недоучившимся студентом-медиком Алексеем Николаевичем Азаровым, «вычищенным» из мединститута за непролетарское происхождение. Азаров был разносторонне способным человеком. Он придумал и сделал полуавтоматическое устройство для изготовления сборных долгоиграющих (как говорили тогда – «многократных») патефонных иголок, конструкция которых позволяла сохранять их остроту в несколько раз дольше обычных. Дед работал в качестве слесаря и как бывший коммерсант организовывал сбыт продукции. От утончённой внешности молодого человека с фотографии вскоре не осталось и следа – приходилось выживать и приспосабливаться к реальным условиям жизни.
Как-то к деду от имени его могилёвских знакомых обратился приехавший оттуда молодой человек по имени Григорий Пильдиш. Впоследствии и дед, и отец говорили, что он вполне мог бы стать одним из прототипов Остапа Бендера. Впервые появился он утром, когда дед уже ушёл на работу, а отец собирался на занятия в техникум. Поинтересовавшись, где отец учится, Григорий сказал, что ему это, пожалуй, подойдёт.
В техникуме ему удалось получить адрес директора. Явившись к нему домой, когда директор завтракал, Григорий заявил, что готов разделить с ним трапезу, а потом обсудить вопросы, которые явно заинтересуют директора. После занятий мой изумлённый отец узнал, что Гриша зачислен студентом – в середине учебного года и, скорее всего, без необходимых документов. Чем «взял» Гриша директора, осталось неизвестным.
Когда в техникуме состоялось общее собрание, Гриша выступил с речью и настолько покорил аудиторию, что был избран председателем учкома. С тех пор он совершенно не отягощал себя посещением занятий и полностью сосредоточился на общественной деятельности. Неизвестно, чем она закончилась бы для студентов и преподавателей (а ведь тогда именно студенты решали, оставлять ли преподавателей на работе), но вскоре Гриша перестал появляться и в техникуме, и в семье деда.
Через некоторое время отец встретил на Дерибасовской Гришу, ведущего под руки двух расфуфыренных девиц. Увидев отца, он радостно воскликнул «Яша!» и широко раскинул для объятия руки. Девицы при этом разлетелись в разные стороны, и об их существовании Гриша больше не вспоминал. Он пригласил отца и его друзей в «Гамбринус» – ту самую легендарную пивную, увековеченную А. Куприным в одноименном рассказе.
У многих при упоминании этого названия возникают в памяти завсегдатаи пивной – матросы, портовые грузчики, воры, буфетчица мадам Иванова и, конечно, Сашка-музыкант. «Со струн Сашкиной скрипки плакала древняя, как земля, еврейская скорбь, вся затканная и обвитая печальными цветами национальных мелодий», – за эти незабываемые слова иногда хочется ненадолго, всего на несколько минут, забыть о махровом антисемитизме Куприна* . Но я отвлёкся.
Гриша не пожелал слушать робкие попытки отца и его друзей отговориться отсутствием времени (а в действительности – денег): «Я угощаю!» По дороге в пивную на вопрос, «чем занимаешься», он ответил, что организовал и возглавил профсоюз трубочистов, предъявив в качестве доказательства массивный золотой портсигар с выгравированной надписью «Дорогому председателю от благодарных трубочистов». Друзья отца смотрели на него и слушали, разинув рты.
В «Гамбринусе» Гриша делал заказы на всю компанию, пока не кончились деньги. После этого он предложил отцу и ещё одному из участников гулянки ненадолго отлучиться с ним «по делу».
Была уже ночь. Они вошли в парадное одного из недалеко расположенных домов. Гриша оставил их на межэтажной площадке, поднялся и позвонил в дверь одной из квартир.
После нескольких настойчивых звонков дверь открылась, и отец с другом услышали примерно такой разговор: - Григорий Ефимович, это вы? Что случилось? Ведь уже ночь! – Ситуация не терпит отлагательств. Завтра финотдел нагрянет к Вам с проверкой. ЕСТЬ МНЕНИЕ всё конфисковать, дело закрыть, а вас посадить. Если утром не РЕШИТЬ ВОПРОС (ну, вы понимаете), то потом я уже ничего не смогу сделать. – Григорий Ефимович, вы мой благодетель. Сколько нужно дать?
Дальше следовали реплики типа: «Ну, не знаю, не знаю… Вы сами должны понимать… Может быть, и хватит, но не гарантирую… Решайте сами…». Потом за дверью зазвучал встревоженный женский голос и нэпман громким шепотом сказал: «Розочка, солнышко, это наш спаситель Григорий Ефимович. Быстренько принеси деньги. Какое счастье, что у нас есть такой человек!».
Когда Гриша с довольным видом спустился к друзьям, отец осторожно спросил: «Значит, ты сейчас работаешь в финотделе?». Гриша рассмеялся: «Яня, не забивай себе голову глупостями. Я похож на счетовода? Пошли, будем продолжать».
Из его весёлых розыгрышей отец запомнил спор о чае. Гриша поспорил на приличную сумму, что выпьет подряд десять стаканов чаю с лимоном. Ударили по рукам. Попросив у буфетчика пустой чайный стакан и несколько лимонов, Гриша выбрал из них один, плотно входивший в стакан так, что над ним почти не оставалось места. Потом налил до верха стакана чай и выпил, повторив это ещё девять раз. В ответ на возмущение поспоривших сказал: «Разве я нарушил условие спора? Ведь действительно были выпиты десять стаканов чаю с лимоном!» Формально он был прав.
Время от времени Гриша неожиданно появлялся в квартире деда, шокируя его и бабушку необычными историями из своей жизни. Однажды он рассказал, что стал уполномоченным по подписке на газеты одного из крупных московских издательств. Из его недоговорок было ясно, что значительная часть полученных денег (если не все) оседает в Гришиных карманах. При следующем посещении он сказал, что «одесский климат стал ему вреден» и он уезжает. На вопрос деда «Куда?» он ответил запомнившейся отцу фразой: «Давид Иосифович, на мой век дураков хватит».
Потом к деду приходили из «органов» и спрашивали о Грише и его возможном местопребывании, о чём дед действительно не знал. Говорили, что Гриша объявлен во всесоюзный розыск.
Через несколько лет общий знакомый рассказал деду, что встретил Гришу в небольшом городке типа Умани, где тот работал… заместителем начальника уголовного розыска (естественно, под другой фамилией). Разве не похож этот человек своей оборотистостью, авантюризмом, актёрскими способностями и умением убеждать на «великого комбинатора»?
В начале тридцатых годов началась компания конфискации золота и драгоценностей у «нетрудовых элементов», названная одесситами «золотухой». Деду вспомнили его буржуазное прошлое (видимо, кто-то «настучал»). Пришли с обыском, перевернули всё вверх дном, ничего не нашли, но деда арестовали и пообещали держать в тюрьме до тех пор, пока он не сдаст золото и драгоценности, накопленные нетрудовым путём и так необходимые советскому государству.
Моя мама, незадолго до этого вошедшая в семью Гаузнеров, пошла к следователю и предложила себя в качестве заложницы вместо свёкра, больного «грудной жабой» (так тогда называли стенокардию, которой действительно всерьёз страдал дед). Она будет сидеть, а в квартире пусть ищут как хотят, хоть полы вскрывают – она уверена, что ценностей нет. Видимо, на следователя произвела впечатление молодая, очень красивая и решительная женщина, и деда, продержав в тюрьме какое-то время, отпустили.
Интересна история о том, как мой дед чуть не стал миллионером. За пару лет до войны его неожиданно вызвали в НКВД, которое одесские острословы по аналогии с Госстрахом (страховым обществом) называли Госужас. Вполне понятно, что у деда эта организация вызывала именно такие ассоциации.
Однако опасения оказались напрасными. Деду объявили, что во Франции умер его дальний родственник-миллионер, не имевший наследников, который завещал разыскать в бывшей России своих родственников и передать им его состояние: завод, виллу, солидный счёт в банке. В СССР нашли нескольких Гаузнеров и среди них в Одессе – деда.
В то время наличие родственников за границей было чревато большими неприятностями. Естественно, дед стал отказываться и от родства, и от наследства. Ему популярно и доходчиво объяснили, что отказываться не следует, но после того, как деньги поступят в нашу страну, он сможет передать их детскому дому или на другие благие нужды государства. Пришлось деду писать и оформлять официальные бумаги, заверять их, оплачивать пошлину и т.д. При этом он продолжал бояться – его жизненный опыт подтверждал, что для этого есть основания.
Оформление затянулось, началась война, и «компетентным органам» стало не до деда, а ему – не до наследственных дел. Но через пару лет после войны деда нашли в Свердловске, где он вместе с моим отцом работал на военном заводе, и всё повторилось – дед пытался отказываться, потом снова оформлял, заверял, платил.
В 1949 г. семья переехала из Свердловска в Одессу, и появилась надежда, что деда потеряли. Но не тут-то было: через пару лет деда опять нашли, и всё пошло по третьему разу. Наконец, в один прекрасный день дед пришёл из НКВД домой, и на его лице была смесь облегчения с разочарованием. Он объявил, что наследство получено, и предложил угадать его величину. Это не удалось никому.
Оказалось, что за годы войны и послевоенной разрухи наследство во Франции превратилось в ничто – завод и вилла были разрушены, деньги на счете дважды подвергались девальвации, а оформление наследства составило большую сумму. Короче говоря, суммарные затраты деда на трёхразовое оформление значительно превысили смешную сумму, полученную из Франции. Во всяком случае, на детский дом передавать её было неудобно. С тех пор деда долго называли «миллионером».
После возвращения в Одессу дед вновь встретился с А.Н. Азаровым, они восстановили установку и возобновили производство (а дед – ещё и сбыт) многократных патефонных иголок. Деду к тому времени было 68 лет, работать было нелегко. По своему характеру и из-за развившегося ухудшения слуха он был немногословен. Очень любил читать. Раз в неделю, в пятницу, приносил из библиотеки (почему-то в «авоське» – были такие плетёные из ниток корзинки, которые можно было носить в кармане) несколько книг. Руки его пахли керосином, в котором он отмывал продукцию. Отфыркиваясь, умывался на кухне, на полу образовывалась лужа (ванной пользовался только по выходным, и переубедить его не удавалось), обедал и ложился на свою кушетку читать.
В общих разговорах дед обычно участия не принимал, а если «встревал», то коротко и афористично. Когда при нём ещё в молодые годы однажды пожалели общего знакомого, которому изменяет красавица-жена, дед оторвался от чтения очередной книги и без улыбки заметил: «В хорошем деле хорошо иметь и пятьдесят процентов».
Всё, что бабушка готовила, дед ел с удовольствием, после чего говорил «Спасибо, Сонюша» и целовал ей руку. Но были два продукта, которые дед никогда не употреблял и незаметно отодвигал от себя, если они оказывались рядом с ним где-нибудь за общим столом – горчица и голландский сыр. Однажды я пристал к нему и стал настойчиво спрашивать, чем вызвана такая неприязнь. Дед ответил: «Я удивляюсь твоему вопросу. Её – за вид, его – за запах».
Я очень любил разговаривать с ним «за жизнь». Юности свойственно желание поскорее завершить теперешний этап жизни и приступить к следующему, более интересному. Как-то я эмоционально излил ему очередное своё нетерпение: «Скорей бы уже…». Он усадил меня рядом и сказал: «Мишенька, не надо спешить жить. Жизнь – это путь через гору. Сначала карабкаешься вверх и хочется поскорее преодолеть подъём. Постепенно путь становится более пологим, а затем – ровным, ты уже не спешишь и думаешь, что это надолго. Незаметно начинается уклон, которого ты вначале не замечаешь. Потом уклон увеличивается, ты невольно всё больше и больше ускоряешь шаг. Пытаешься притормозить – не получается, ноги сами несут тебя вниз. А потом – обрыв… Так что не спеши, радуйся жизни».
Все члены нашей семьи работали, а бабушка, как говорили тогда, «вела дом». Она была спокойной, выдержанной. Не помню, чтобы когда-нибудь повысила голос, проявила раздражение или недружелюбие. Людей видела, как говорят, «насквозь». Бывало, ко мне приходил новый знакомый, с которым бабушка, впустив его, могла обменяться несколькими незначительными фразами. После его ухода она давала этому человеку характеристику настолько близкую к истине, что я поражался.
Каждая вещь была у неё на предназначенном месте, всё делалось чётко, рационально, неторопливо. Иногда она позволяла себе по чьему-то адресу высказывание «беспорядок в жизни» – это была максимально возможная для неё степень осуждения.
Спешка и суетливость были для неё неприемлемыми. Однажды мы с женой торопились в театр. Я примчался с работы, быстро умылся и переоделся, на еду уже времени не оставалось, и мы побежали, рискуя опоздать. На следующий день бабушка расспросила нас о спектакле, задала несколько уточняющих вопросов, а потом сказала: «Честно говоря, не понимаю, как вы смогли воспринимать спектакль, едва переведя дух уже в зрительном зале. Мы посещали театр довольно редко, но этот день строился по-особому. Дедушка приходил с работы днём, обедал и больше туда не возвращался, отдыхал. Выходили из дома задолго до начала спектакля (а жили они в полутора кварталах от знаменитого одесского Оперного театра – М. Г.), брали извозчика и медленно ехали по Пушкинской до вокзала и обратно. Смотрели на людей, на витрины, любовались каштанами и платанами. Потом не спеша гуляли по фойе театра, раскланивались со знакомыми. Понимаете, ребята, мы настраивались на восприятие спектакля, на получение удовольствия. А как вы, не переключившись… непонятно».
Ей действительно многое в нашей жизни было непонятно, но она, как правило, не позволяла себе вмешиваться и тем более – навязывать своё мнение. Услышав мою непрошеную и, по молодости, чересчур настойчивую попытку переубедить кого-то из товарищей, она потом сказала мне наедине: «Не пытайся надеть свою голову на шею другого человека – она ему не подойдёт, а ты можешь остаться без головы». Преувеличение, но как образно!
Обычно бабушка готовила простые блюда, но по праздничным дням на столе обязательно появлялись традиционные кушанья – фаршированная рыба, цимес, кисло-сладкое жаркое, куриная шейка. «Коронным» блюдом бабушки были вертуты из так называемого вытяжного теста, кусочек которого величиной чуть больше крупного абрикоса она умудрялась растягивать на своём большом старинном с массивными гнутыми резными ножками столе так, что через него был виден свет лампы (я специально экспериментировал).
Когда лист теста занимал всю поверхность стола, в него многократно заворачивались (отсюда название этого пирога) разные начинки: мясо, творог с изюмом, яблоки, крутые яйца с зелёным луком. Тончайших слоёв теста было не менее 10-12, вкус – необыкновенный. Даже в те времена, когда ещё были живы старые хозяйки, сохранившие традиции одесской кухни, это бабушкино произведение было единственным в своём роде. Если теперь в витрине магазина я вижу под названием «вертута» пирог из теста, в пару толстых слоёв которого что-то завёрнуто, я сразу вспоминаю бабушку и её кулинарный шедевр.
Когда бабушке исполнилось 82 года, мы отметили её день рождения. Деда и большинства её сверстников уже не было в живых, но более молодые родственники и наши друзья собрались, чтобы её поздравить. Я отчётливо помню, как она вышла к гостям: чёрное платье в белый горошек, белый отложной воротник, гладкие волосы стянуты сзади, прямая спина, прекрасная осанка.
Села во главе стола, благожелательно и живо реагировала на тосты в её честь. Потом попросила меня налить рюмочку её любимого вермута, встала и спокойно сказала: «Дорогие, я очень благодарна вам за пожелания, особенно потому, что это уже в последний раз». Все замерли, а я не выдержал: «Бабушка, да что ты такое говоришь?». Она невозмутимо ответила: «Мишенька! Моя мама, тётя, старший брат прожили около 83 лет. Мы, Хасилевы, живём только до этого возраста». Это было в конце апреля, а в сентябре она умерла, проболев недолго.
Становясь старше, я всё чаще вспоминаю своих деда и бабушку, их добрые лица, образные сравнения и мудрые высказывания.
Возможно, если бы я на четверть века раньше услышал слова песни Игоря Саруханова «Дорогие мои старики! Дайте, я вас сейчас расцелую…», то теплее и сердечнее внешне проявлял свою любовь к ним, пока они ещё были живы. Но вряд ли – в 25…28 лет преодолевать, как оказалось, совершенно излишнюю сдержанность казалось ненужным и даже недопустимым. Уважение, внимание, помощь – это естественно, но сантименты? Нет уж, ведь я мужчина! Как это было неправильно, понял только тогда, когда уже ничего нельзя было исправить…
Сейчас я в меру своих сил постарался рассказать об этих хороших, добрых, искренних, заботливых людях – моих дорогих стариках.
----------
* Лично я сомневаюсь в этом «махровом» антисемитизме. Антисемитские взгляды были высказаны писателем однажды в письме к другу, как говорится, под горячую руку. Но стоит ли из-за этого забывать про «Жидовку», «Суламифь», тот же «Гамбринус»? В них Куприн совсем не антисемит, наоборот (прим. ред.)
Комментарии
Дорогие мои старики
При всём глубоком уважении к И.Чайковской – прекрасному редактору, квалифицированному (в отличие от меня, непрофессионала) специалисту-филологу, я не могу согласиться с её сомнением в антисемитизме А. Куприна, и её ссылки на его рассказы меня не убеждают. Я воспринимаю это качество личности крупного писателя, мастера русской прозы, не как литературовед (которым не являюсь по определению), а просто как небезразличный читатель.
Попробуем разобраться.
В процитированном мною «Гамбринусе» ярко и убедительно описан кроткий и смешной добряк Сашка-музыкант, «плешивый человек с наружностью облезлой обезьяны», который по-человечески был очень симпатичен завсегдатаям пивной. Этот реальный персонаж дал Куприну возможность создать яркий образ, мимо которой не смог и не должен был пройти такой талантливый прозаик, описавший этого конкретного человека тоже с симпатией.
«Суламифь» – великолепный рассказ о библейских персонажах царе Соломоне и его первой и последней любви. Но судить по этой жемчужине русской прозы об отношении Куприна к евреям в целом как к национальной группе невозможно.
Рассказ «Жидовка» с великолепным, сочным описанием красавицы Этле и яркого чувства к этой конкретной еврейке, внезапно охватившего доктора Кашинцева, тоже всего лишь образец мастерства Куприна, его писательского дарования.
Всё это не может изменить моё мнение о Куприне как убеждённом антисемите. Вот небольшой отрывок из его письма к Батюшкову: «Мы, лучшие люди России, давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской страсти господствовать, …которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь».
И. Чайковская написала, что эти слова «были высказаны однажды в письме к другу, как говорится, под горячую руку». А я не могу избавиться от ощущения, что именно эти слова, выплеснувшиеся доверительно, без опасения быть раскритикованным передовыми людьми России, и говорят об истинном отношении Куприна к евреям. Я часто судил о людях именно по их случайным высказываниям – ведь в каждом из них, в отличие от заранее подготовленного и взвешенного суждения, сыграть невозможно.
Поэтому повторюсь – я не могу согласиться с действительно очень уважаемой мною И. Чайковской. Конечно, это всего лишь моё личное мнение.
Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон
Дорогой Михаил, у нас с Вами разница в подходах. Вы обращаетете внимание на реплики в жизни, я на художественное высказывание. Абзац, который я сейчас приведу, взят из "Жидовки" Куприна. Прочитанный в детстве, он оказал влияние на всю мою жизнь. Вот он:"Удивительный, непостижимый еврейский народ! -- думал Кашинцев.-- Что ему суждено испытать дальше? Сквозь десятки столетий прошел он, ни с кем не смешиваясь, брезгливо обособляясь от всех наций, тая в своем сердце вековую скорбь и вековой пламень. Пестрая, огромная жизнь Рима, Греции и Египта давным-давно сделалась достоянием музейных коллекций, стала историческим бредом, далекой сказкой, а этот таинственный народ, бывший уже патриархом во дни их младенчества, не только существует, но сохранил повсюду свой крепкий, горячий южный тип, сохранил свою веру, полную великих надежд и мелочных обрядов, сохранил священный язык своих вдохновенных божественных книг, сохранил свою мистическую азбуку, от самого начертания которой веет тысячелетней древностью! Что он перенес в дни своей юности? С кем торговал и заключал союзы, с кем воевал? Нигде не осталось следа от его загадочных врагов, от всех этих филистимлян, амаликитян, моавитян и других полумифических народов, а он, гибкий и бессмертный, все еще живет, точно выполняя чье-то сверхъестественное предопределение. Его история вся проникнута трагическим ужасом и вся залита собственной кровью: столетние пленения, насилие, ненависть, рабство, пытки, костры из человеческого мяса, изгнание, бесправие... Как мог он оставаться в живых? Или в самом деле у судьбы народов есть свои, непонятные нам, таинственные цели?.. Почем знать: может быть, какой-нибудь высшей силе было угодно, чтобы евреи, потеряв свою родину, играли роль вечной закваски в огромном мировом брожении?"
Вопрос об отношении разных русских писателей к евреям достаточно сложен. Я против того, чтобы, основываясь на отдельных репликах, объявлять антисемитами Пушкина, Куприна, Чехова. На этом основании к ярым антисемитам можно отнести самих евреев, в быту то и дело ругающих как себя, так и своих соплеменников. Здесь я всецело с Пушкиным, разделявшим "быт" и "моменты творчества", когда говорит душа. Впрочем, у Вашего мнения есть многочисленные сторонники. И этот обмен мнениями можно завершить, как учит раввин Ашер Альтшуль (см. беседу с ним), словами "И Вы правы".
Добавить комментарий