«...Жизнь моя, иль ты приснилась мне?...»
С.Есенин
Помнится, году эдак в 1956, я шел по моему Харькову вверх по Сумской и, остановившись у книжного лотка, приметил небольшую книжицу в серо-голубоватом переплете с серпом луны на обложке. Открыв наудачу, я прочел:
“...И Пушкин падает в голубоватый
Колючий снег. Он знает, здесь конец...”
И дальше:
“...Он дремлет, Пушкин, вспоминает снова
То, что влюбленному забыть нельзя,
Рассыпанные кудри Гончаровой
И тихие медовые глаза...”
-Ух ты! Открыл в другом месте:
“...По рыбам, по звездам проносит шаланду.
Три грека в Одессу везут контрабанду...”
Ничего подобного я до этого не читал! Фамилия автора, какой-то Багрицкий, была незнакомой. Книжку я, конечно, купил немедленно, долго таскал ее с собой пока кто-то ее не украл. Но к тому времени у меня уже была вторая книжка, с красным штыком на обложке, изданная в 1968 году.
Больше присоветских послевоенных изданий Багрицкого этих лет я не знаю. Это интриговало. Неожиданно обнаружилось, что не я один такой “продвинутый” - поэзия Багрицкого была довольно популярна среди студенческой братии времен “оттепели”. И это при почти полном отсутствии каких- либо сведений о самом поэте.
Потом, когда В.Катаев (он же -“Старик Собакин”) написал “Алмазный мой венец”, кое-что начало разъясняться. Но этот хитрый старик во избежание обвинений во всяких неточностях замаскировал своих героев псевдонимами, мол, если что не так, так это не про них. В одном из псевдонимов-прозвищ, “Птицелов”, по некоторым цитатам угадывался Э. Багрицкий. Но до сих пор достоверные сведения о поэте крайне скудны, а строить биографию поэта, опираясь на его стихи, дело очень ненадежное.
Любой почитатель Багрицкого прочтет вам наизусть:
“Нас водила молодость
В сабельный поход.
Нас бросала молодость
На Кронштадский лед.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.”
Читателям, которые помоложе, следует иметь в виду, что все мы, люди того поколения, прежде чем добраться до отрицания революции, прошли через период воспевания революции, восстановления ее идеалов. А ведь были-таки эти идеалы! Другое дело, что из них ничего толкового так и не получилось. Но они были! Отсюда и “Комиссары в пыльных шлемах” Окуджавы, и “Почаще пойте песни революции” Евтушенко, и “Да, я знаю, что я в пятьдесят шестом, - я хочу быть убитым в двадцатом году!” А.Городницкого.
В “Одесской энциклопедии” я прочитал, что во время гражданской войны Э.Багрицкий командовал эскадроном.
Так вот, скорее всего, ничего этого не было! А был больной, с детства, с 12 лет, человек, тяжелый астматик, всю жизнь дышавший астмадолом. Болезнь протекала волнообразно, но все время прогрессируя. Что мы о нем знаем с определенностью?
Родился в 1895 году в Одессе, на Бугаевке в еврейской семье. Настоящая фамилия не то Дзюбин, не то Дзюбан. Эдуард - это настоящее имя, по рождению. Не представляю, чтобы в приличной еврейской семье в это время мальчику могли дать имя Эдуард. Хотя это - Одесса, в Одессе возможно и не такое. Известно, что какое-то время он учился в Реальном училище (исключен, по выражению соученика Д. Деснера, «за тихие успехи при громком поведении»), а в 1913 году - в школе землемеров, семья старалась обеспечить мальчику порядочную профессию. Но школы этой тоже не закончил, может, по здоровью, а может, - из отвращения. В это же время будущий поэт, еще не Багрицкий, начинает печатать свои стихи. Происходит разрыв с семьей. Вот стихотворение “Мое происхождение”, которому я верю безоговорочно, верю не столько в фактический материал, сколько в искренность эмоций:
“Я не запомнил, на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир, звезда споткнулась в беге
И заплескалась в бритвенном тазу.
Я к ней тянулся, но сквозь пальцы рея,
Она рванулась - золоченый язь-
Над колыбелью ржавые евреи
Кривых бород скрестили лезвия.
И все навыворот, все, как не надо...
...Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец-
Все бормотало мне-“Подлец! Подлец!”
И только ночью, только на подушке
Мне мир не рассекала борода.
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась, растекалась тучей,
Струистое острила лезвие.
Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша это крыша,
Груб табурет, убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать.
На мир облокотиться, как на стол.
Но часовая точность древоточца
Уже долбит в опоры бытие.
Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любить? Но съеденные вшами косы,
Ключица, выпирающая косо,
Прыщи, испачканый селедкой рот
Да шеи лошадиный разворот...
Родители? Но в сумраке старея
Горбаты, узловаты и дики
В меня швыряют ржавые евреи
Поросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь! Колышется снаружи
Изъеденная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь, бегущая навстречу,
И все кликушество моих отцов,
И все светила, строящие вечер,
И все деревья, рвущие лицо -
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди.
-Отверженный! Возьми свой скарб убогий:
Проклятье и презренье. Уходи!-
Я покидаю старую кровать.
-Уйти?-Уйду, тем лучше,
Наплевать!”
Видимо, семья была ортодоксальной и довольно состоятельной, не из бедноты, тут и мягкая мебель с павлинами, и даже водопровод. Денег хватало, чтобы нанять домработницу и определить мальчика в Реальное училище. И посмотрите на фото - какой приличный ухоженный еврейский мальчик! Но разрыв был окончательным и, похоже, не по его инициативе. На это намекает и “старик Собакин” в рассказе “Бездельник Эдуард”. Во всяком случае ни о каких родственниках, а еврейские семьи всегда довольно многочисленны, в дальнейшей жизни поэта не упоминается.
А что с поэзией? Критики того времени отмечали, что в Одессе появилось сразу несколько одаренных поэтов. Вот например:
“Когда наскучат ей лукавые новеллы
И надоест лежать в плетеных гамаках,
Она приходит в порт.Туда, где каравеллы
Плывут из дальних стран на зыбких парусах...
...А дома ждут ее хрустальные беседки,
Амур из мрамора, глядящийся в фонтан,
И красный попугай, висящий в медной клетке,
И стая маленьких безхвостых обезьян.”
Это так красиво! Это мог бы петь Вертинский. Подпись - Нина Воскресенская. Одновременно под другими псевдонимами печатаются стихи в духе А.Блока. И все это творения одного и того же человека, но это еще не “Багрицкий”. (А. Блок, по моему, его любимый поэт. Единственная пластинка, сохранившая голос Э. Багрицкого, та, где он читает “Шаги командора” Блока и отрывок из своей любимой “Думы про Опанаса”.) Настоящий” Багрицкий” начинается гораздо позднее, должно пройти потрясение революции, упоение революцией, голодные годы, чувство, что революция получилась какая-то не такая.
Кстати, о революции. Мы, теперешние, представляем себе революцию чрезвычайно плоско: красные - белые. А ведь она была объемна, многранна. Вот представьте себе такую тесную одесскую компанию в 20-м году - В. Катаев, Э.Багрицкий, Ю.Олеша и В. Нарбут.. Насколько они близки, можно представить, хотя бы исходя из того, что трое из них былм женаты на трех родных сестрах Суок. («Имя нежное Суок» у Ю. Олеши, помните?) Революции хотели все. Но у каждого была своя революция. Вот в биографии В.Катаева вы прочтете, что он в 1919 году командовал батареей в Красной армии. Может, оно и так, но до этого он успел повоевать у Деникина, потом у гетмана Скоропадского, потом в Добровольческой армии. Поэт Владимир Нарбут - сначала левый эсер, потом большевик (расстрелян в 1938 году). Юрий Олеша, из польской буржуазной семьи, шашкой в гражданскую не махал, но когда в 1922 году его родители эмигрировали в Польшу, отказался ехать с ними и остался в России. А Багрицкий? В 1917 году по мобилизации, как не годный для строевой службы, он был в качестве то ли делопроизводителя, то ли в качестве землемера приписан (так в воспоминаниях Н.Харджиева, но что это слово означает - непонятно совершенно) к Персидскому корпусу генерала Баратова. Напомню, что шла Мировая война. Баратов - это еще царский генерал, а его корпус должен был оказывать помощь англичанам в Персии. А в 1918 году был приписан к какому-то Особому Одесскому партизанскому отряду в отдел Агитпропа. Вот и вся военная биография.
И тут я вступаю на крайне зыбкую почву предположений и допущений. Ниже я привожу небольшую подборку стихов Эдуарда Багрицкого. Минуло уже больше пятидесяти лет, как я их прочел впервые. Давно прошло восхищение мировой революцией и даже сочувствие ее идеям. А эти стихи я люблю, как прежде. Не могу поверить, не могу допустить, что они написаны человеком с холодным сердцем. Поэт действительно жил этим. А то, что ты человек больной, что реальная жизнь проходит где-то сбоку? Ну так что ж! Страна «поселяется» в тебе. Твой внутренний мир становится для тебя чем-то главным, основным. А повседневность - это так, придаток. А достоверность фактов? Так ведь еще сам Маяковский говорил: «Это было с бойцами или страной, или в сердце было моем...» .
Вот революция пронеслась, отгремела. А дальше? Об этом периоде жизни Багрицкого реальных знаний очень мало. (По общим воспоминаниям - нищета была ужасающая.) Рассказы о штанах, перешитых из юбки жены, для того, чтобы поэт мог пойти получить гонорар пшеном и селедкой. Что он гордился своими знаниями о птицах и рыбах и считался авторитетом среди продавцов и покупателей, о том, что все знакомые были страшно встревожены (но это уже московский период жизни) узнав, что на весь гонорар от своей первой книги Багрицкий якобы собирается купить птиц и корм для них.
А пока:
“Всем неудачникам - хвала и слава!
Хвала тому, кто в жажде быть свободным,
Как дар хранит свое святое право
Три раза есть иль трижды быть голодным...”
А “на дворе” уже НЭП, которого он категорически не приемлет. Отсюда и цикл стихов о другой революции, о Тиле Уленшпигеле и его толстом друге-спутнике Ламме Гудзаке, о гезах Фландрии (думаю, это были еще те “махновцы”!).
Напомню, что речь идет о революции в Нидерландах против испанского владычества (король Филипп Второй). Наместником короля был герцог Альба, а каждый монах ассоциировался с доносчиком инквизиции.
То, что я привожу ниже, это куски из двух разных стихотворений, но они так намертво срослись в моей памяти, что пусть уж будет так, как будет. Жаль, что нельзя привести их целиком, без купюр, чтобы вы почувствовали нарастающую ярость стиха.
“Я слишком слаб, чтоб латы боевые
Иль медный шлем надеть, но я пройду
По всей стране свободным менестрелем
И у дверей харчевни запою
О Фландрии и о Брабанте милом....
...Веселые я выдумаю песни
В насмешку над испанцами, и каждый
Фламандец знать их будет наизусть.
Свинью я на заборе нарисую
И пса ободранного, а внизу
Я напишу-“Вот наш король и Альба!”
Я проберусь шутом к фламандским графам
И в час, когда приходит пир к концу,
И угасают уголья в камине, и кубки опрокинуты,
Я тихо, перебирая струны, запою:
-Вы, чьим мечом прославлен Гравелин!.
Вы, добрые владетели поместий,
Где зреет розовый ячмень, зачем
Вы покорились мерзкому испанцу?
От сытой жизни зажирели кони
И дедовские боевые седла
Покрылись паутиной вековой!...
...И я спою:-“Эй, мясники, довольно
Колоть быков и поросят! Иная
Вас ждет добыча,
Пусть ваш нож вонзится
В иных животных,
Пусть иная кровь
Окрасит ваши стойки!
Заколите
Монахов и развесьте вверх ногами
Над лавками, как колотых свиней!”
И не пою я, а кричу как ястреб:
-“Солдаты Фландрии!
Давно ли
Коней своих забыли,
Оседлавши
Взамен их скамьи в кабаках?
Довольно....
...И кто на посвист жаворонка вам
Ответит криком петуха,
Тот с нами!”
К этим стихам можно относиться по-разному. Можно отвергать саму идею насилия, но эта клокочущая ярость стиха завораживает. Несомненно, это мастерская работа. Такие стихи могут поднять толпы!
И еще обратите внимание на жесткость конструкции этого нерифмованного белого стиха. Попробуйте заменить хоть слово - и стих рассыплется. В этом отличие от привычного нам “свободного” стиха. Ну вот например, вы прочли:
“Надысь проведал я тот “пис оф лэнд”,
Где я провел, как ссыльный зэк,
Четыре долгих года...”
От Пушкина не осталось ни одного слова, но стих сохранился, это все равно Пушкин, хотя и изуродованный. Даже не пытайтесь сделать нечто подобное со стихом Багрицкого!
Но вернемся к Тилю и Ламме. Чем все кончилось, не у Шарля де Костера , а у Багрицкого? Вот стихотворение “Встреча”:
“Меня еда арканом окружила.
Она встает эпической угрозой
И круг ее неразрушим и страшен,
Испарина подернула ее...
...И как вожди съедобных батальонов,
Как памятники пьянству и обжорству
Обрызганные сукровицей солнца
Поставлены хозяева еды....
...И я мечусь средь животов огромных,
Среди грудей округлых, как бочонки,
Среди зрачков, в которых отразилась
Капуста, брюква, репа и морковь.
И я свищу в отчаяньи и песня
В три россыпи и два удара бьется
Бездомным жаворонком над толпой.
И вдруг петух неистовый и звонкий
Мне отвечает из-за груды пищи...
...Оглядываюсь. Это он, конечно,
Мой старый друг, мой Ламме, мой товарищ!
Он здесь, он выведет меня отсюда
К моим давно потерянным друзьям!...
...И мы идем сквозь рыночную площадь,
Мы огибаем рыбные ряды,
Мы к погребку идем, где на дверях
Отбита надпись кистью и линейкой
“Пивная госзаводов пищетрест”.
Там мы сидим над мраморным квадратом
Над пивом и над раками, и каждый
Пунцовый рак, как рыцарь в красных латах,
Как Дон-Кихот, бессилен и усат...
...И Ламме говорит:-“Давно пора
С тобой потолковать. Ты ослабел,
И желчь твоя разлилась от безделья,
И взгляд твой мрачен, и язык остер...
...Пока идет над этой мостовой
Одесское просоленной солнце,
Пока вода прохладна по утрам
И кровь свежа, и птицы не умолкли
Тиль Уленшпигель бродит по земле!”
И тут за дверью раздается крик
И россыпь жаворонка полевого
И Ламме опрокидывает стол,
Вытягивает шею и протяжно
Выкрикивает песню петуха.
И дверь приоткрывается слегка,
Лицо выглядывает молодое,
Покрытое веснушками, и губы
В усмешку кривятся и нас
Оглядывают с легкою улыбкой
Веселые и ясные глаза.”
Грустно! Действительность категорически не соответствует идеалам. Остается лишь надежда, которая тоже очень призрачна.
“...Мы ржавые листья на ржавых дубах.
Над нами трубят трубачи молодые,
Над нами восходят созвездья чужие,
Чужие знамена над нами шуршат...”
А Багрицкий уже работает над широким полотном “Дума про Опанаса”. Сначала это поэма, а потом еще и либретто оперы. Два эти варианта не совпадают, но дополняют друг друга:
“С Карпат на Украину
Пришел солдат небритый...”
Это единственная известная мне запись голоса Эдуарда Багрицкоко. Я навсегда запомнил этот глухой астматический голос, чеканящий рифмы:
“С Карпат на Украину
Пришел солдат небритый.
Его шинель в лохмотьях
И сапоги разбиты.
Пропахший мглой ночлегов
И горечью махорки,
С Георгевской медалью
На рваной гимнастерке
Он встал перед простором
На брошенном погосте -
Четыре ветра споря,
Зовут солдата в гости.
Взывает первый ветер:
-“В моем краю хоромы,
Еда в стеклянных бочках,
В моих машинах громы,
Горит вино в стакане,
Дымится пар над блюдом.
Иди! Ты будешь главным
Над подневольным людом!”
Второй взывает ветер:
-“В моем краю широком
Взметнулись кверху сабли
Рванулась кровь потоком.
Здесь рубят и гуляют,
Ночуют под курганом.
Иди ко мне! Ты будешь
Свободным атаманом!”
Взывает третий ветер:
-“Мой тихий край спокоен,
Моя пшеница зреет,
Мой тучный скот удоен.
Когда закроешь веки,
Жена пойдет за гробом.
Иди ко мне! Ты будешь
Достойным хлеборобом!”
Кричит четвертый ветер:
-“В моем краю пустынном
Одни лишь пули свищут
Над брошенным овином,
Копытом хлеб потоптан,
Нет крова и нет пищи!
Иди ко мне! Здесь братья
Освобождают нищих!”
Эта “Песня Павлы” из оперы как нельзя лучше соответствует началу и нашего разговора. Опанас (Афанасий - для тех, кто не чувствует украинской “мовы”) - это поэтический Григорий Мелехов, солдат, стоящий перед выбором. Опанас шагает “за четвертым ветром”- туда, где “братья освобождают нищих”. А попадает в продотряд, командует которым большевик Коган. Что такое “продотряды”, сейчас хорошо известно - их цель: не дать погибнуть революции и армии от голода. А достигается это конфискацией оставшегося у крестьян зерна, обрекая тех на голод. Люди старшего возраста еще помнят словечко “продразверстка” и волну крестьянских бунтов, что все это породило.
Вот и Опанас, его крестьянская душа не может выдержать такого надругательства. Он бежит из продотряда. Бежит домой, а попадает к махновцам:
“-Ой грызет меня досада,
Горькая обида!
Я бежал, батько, из Балты
От Когана - жида.
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Забегает Коган в хаты,
Которые чище.
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
-Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!”
А Махно принимает Опанаса как родного :
“-Дайте шубу Опанасу
Сукна городского,
Поднесите Опанасу
Вина молодого,
Сапоги подколотите
Кованым железом,
Дайте саблю, наградите
Бомбой и обрезом!
Мы пойдем с тобой далеча
-От края до края..”
У Махны по самы плечи
Волосня густая..-
Ой, лихая наша доля,
Молодое жито!
Шли мы раньше в запорожцы
А теперь в бандиты.”
Махновская часть нашей реальной, а не литературной истории во многом загадочна. С одной стороны, Нестор Махно - один из первых орденоносцев советской республики, встречавшийся с Лениным, а с другой стороны, он - комический персонаж советской пропаганды, со своей анархистской идеологией, а махновцы - так те просто бандиты. А я помню разговор с моей престарелой тещей, когда я неосторожно упомянул, что какую-то деревню разграбили махновцы. Она была искренне возмущена: - Разве махновцы грабили? К нам в дом пришли трое махновцев. Они меня спросили:-Ты, девочка, одна? -Одна. - Нам нужно что-нибудь перевязывать раненых. Покажи нам, где у вас что лежит.- Вот, они взяли, то, что им было нужно, и ушли. Разве махновцы грабили? - Правда, - продолжала она,- аптекаря они застрелили. Он им спирт не давал, говорил, что этот спирт пить нельзя.
К этому рассказу можно отнестись иронически. Все армии грабят, но вот девочку, еврейку, а ей было 12 лет, они пальцем не тронули!
Но вернемся к судьбе Опанаса. Продотряд Когана захвачен (не без помощи Опанаса) махновцами:
“Опанас отставил ногу,
Стоит и гордится:
-Здравствуйте, товарищ Коган,
Пожалуйте бриться!”
И как полагается в опере, растрелять Когана поручено Опанасу.
“Всходит солнце боевое.
Кукурузу сушит.
Ветер воет в кукурузе
Опанасу в душу.
-За волами шел когда-то,
Воевал солдатом!
Ты ли в сахарное утро
В степь выходишь катом?
И округа волком воет
От Днестра до Буга
Зверем, камнем и травою:
-Катюга! Катюга!
(Опять же замечу для тех, кто не чувствует «мовы». «Катюга» - это не «большой кот», это «палач».)
...-Смерть - постылая обуза
Крестьянскому сыну.
Утекай-ка в кукурузу,
Я выстрелю в спину.
Не свалю тебя ударом -
Гуляй себе с богом...-
Поправляет окуляры.
Улыбаясь Коган:
-Опанас, работай чисто,
Мушкой не моргая.
Не пристало коммунисту
Бегать, как борзая ...
...Лучше я погибну в поле
От пули бесчестной...-
Тишина в степном просторе,
Только выстрел треснул.
Только Коган пошатнулся.
Только ахнул Коган,
Стал заваливаться на бок,
Падать понемногу...”
Вот теперь Опанасу уже все равно!
“Загудело Гуляй-Поле
От страшного пляса,
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса.
Опанас глядит картиной
В папахе лохматой,
Шуба с мертвого равина
Под Гомелем снята,
На руке с нагайкой крепкой
Жеребячье мыло,
Пистолет висит на цепке
От паникадила.”
Но махновцы обречены. И чтобы показать это, противник Опанасу в первом же сражении выбирается не абы какой, а сам легендарный комбриг Котовский. И не понадобилось на Опанаса ни сабли, ни пули:
“У комбрига мах ядреный-
Тяжелей свинчатки.
Размахнулся и с разгона-
Хлобысть по сопатке...
...Ой, чумацкое раздолье-
Горькая потеря...
Коридоры, коридоры,
В коридорах двери.
И по коридорной пыли,
По дому глухому
Опанаса проводили
На допрос к штабному.”
Я опускаю детали допроса. Но вот самое важное;
“-Как дрожала даль степная,
Не сказать словами.
Украина, мать родная,
Билась под конями,
Наворачивала удаль
В пыль, в жестянку, в бога...
Одного не позабуду-
Как скончался Коган!...
...Эй, штабной, тряси башкою,
Доставай чернила -
Этой самой вот рукою
Когана убило!”
Вот, что теперь дальше делать автору? Дать возможность Котовскому проявить милосердие, включить Опанаса в ряды Красной Армии и перевоспитать? Уж, очень будет это неправдой! Дать сцену расстрела? Жалко Опанаса! Да и ослабит это впечатление от сцены смерти Когана . И вот в либретто оперы Багрицкий находит гениальный выход. Во время допроса Опанаса красноармейцы тащат по двору Раису, любовницу Махно. Она кричит, и вот только что раскаявшийся Опанас выпрыгивает в окно на помощь. Звучат выстрелы, и это уже действительно конец.
Гораздо мягче финал в поэме:
“Отгудели, отшумели
Молодые воды,
Протекли над Украиной
Боевые годы.
Плещет крыжень сизокрылый
Водою днестровской
Над высокою могилой,
Где лежит Котовский.
Я не знаю, где зарыты
Опанаса кости.
Может под кустом ракиты,
Может на погосте.
За бандитскими степями
Не стучат копыта,
Над горючими костями
Зацветает жито.”
К этому времени Багрицкий, благодаря стараниям Валентина Катаева, “полномочного посла одесситов в Москве”, переезжает в Москву. Сначала он снимает пол-избы-развалюхи в Кунцево, а затем получает целые две комнаты в Москве. Именно Катаеву, для того чтобы устроить Багрицкому более-менее сносную жизнь, принадлежит определение “Багрицкий - певец революции”, отсюда и красный штык на обложке книги, сведения в ранних энциклопедиях о героической биографии в Граждансую войну, эскадрон конников на его похоронах.
Пожалуй, сам Багрицкий с удовольствием играл в эту игру - полувоенная одежда, оружие на стенах, рассказы о “персидском походе”. Но нет ни одного сослуживца или свидетеля, подтверждавшего бы истиность этих рассказов. А слушателям было неважно, в какой мере они соответствуют истине, а в какой это художественный вымысел. Уж больно эти рассказы были хороши!
А аукнулось это практически почти полным забвением поэта в наше время, негативно относящееся к революции и ее “певцам,”- Маяковскому, Горькому, Багрицкому и другим. На самом деле Багрицкий, пожалуй, воспевал не революцию, а бунт. Бунт против чего? Против всего: против реальности, против своей болезни... Бунт и проблема выбора - вот основные, все время повторяющиеся, темы его поэзии.
Умер Багрицкий в 1934 году. Болезнь его доконала. И как ни кощунственно это звучит, умер он вовремя, не дожив до ареста жены в 1937-м, до гибели сына Всеволода, начинающего поэта, в 1942-м.
Кажется, в последний раз фамилия “Багрицкий“ широко прозвучала в восьмидесятые годы в связи с травлей академика А.Сахарова. Одно время власть пыталась изобразить Андрея Дмитриевича жертвой сионистов и жены Е.Г.Боннер. Вот тогда некто Яковлев опубликовал статью, в которой Е.Г. Боннер изображалась охотницей за престарелыми богатыми мужьями, и в качестве примера там говорилось о ее желании (цитирую по памяти) - ”... выйти замуж за сына известного поэта Багрицкого. Но тот погиб на войне - не повезло! ”
В действительности, Всеволод и Елена Георгиевна были ровесниками, сидели за одной партой, и папа-Багрицкий называл ее “наша законная невеста”. Потом, когда родители обоих были репрессированы , они вместе ночами стояли в очередях, пытаясь что-нибудь передать арестованным. Когда Лидия Густавовна, жена Багрицкого, вернулась из ссылки, они вдвоем с Е.Г.Боннер собрали стихи Всеволода и издали их тоненькой книжкой.
Но хватит об этом. Давайте разговор о поэте, человеке обожавшем, как и полагается одесситу, море, но из-за болезни так и не научившемся плавать, закончим великолепными стихами. И еще раз подумаем о том, что такое поэзия. Вот можно сказать, что шаланды плавают по морю, а в воде отражаются звезды и плавают рыбы. А можно сказать вот как:
“По рыбам, по звездам проносит шаланду,
Три грека в Одессу везут контробанду.
На правом борту, что над пропастью вырос,
Янаки, Ставраки, Папасатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо засвищет,
Как двинет волнищей
В гудящее днище!
Чтоб море обрызгало груду наживы-
Чулки, ананасы и презервативы,
Чтоб мачта скрипела,
Чтоб гвозди звенели:
Доброе дело!
Хорошее дело!
Двеннадцатый час-
Осторожное время.
Три пограничника,
Ветер и темень.
Три пограничника,
Шестеро глаз,
Шестеро глаз
Да моторный баркас.
Три пограничника-
Вор на дозоре!
Киньте баркас
В бусурманское море,
Чтобы вода под кормой загудела-
Доброе дело!
Хорошее дело!
Вот так бы и мне
В набегающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме,
И видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
И голос ломать
Черноморским жаргоном,
И слушать сквозь ветер
Соленый и горький
Дозорного катера скороговорки,
А может быть, лучше,
Сжимая наган,
За вором следить,
Уходящим в туман,
И чувствовать ветер,
Летящий по жилам,
Вдогон парусам,
Что идут по светилам
И неожиданно встретить во тьме
Усатого грека на черной корме,
И петь, задыхаясь на страшном просторе:
-Ах, Черное море! Хорошее море!...
Комментарии
“ФЕВРАЛЬ”, стихотворения Эдуарда Багрицкого и Бориса Пастернака
Стихи Эдуарда Багрицкого я впервые прочитал, будучи студентом Харьковского Университета. С поэзией Бориса Пастернака я познакомился значительно позже, в 90-х годах.
Когда родился Эдик Дзюбин, Боре Пастернаку было только 5 лет. Так что их можно считать современниками. Оба родились в еврейских семьях. Только Эдик родился в Одессе, в ортодоксальной еврейской семье (отец его был приказчиком в магазине). А Боря родился в Москве, в творческой еврейской семье (отец – академик Петербургской академии художеств, мать - пианистка).
Свое самое любимое стихотворение "Февраль". Борис Пастернак написал в 1912 году, в этом же году окончил Московский Университет. Он неоднократно вносил правки в это стихотворение – известны редакции 1928 и 1945 года, но окончательно поэт остановился на редакции 1928 года.
А что Эдик Дзюбин? Так и не окончив Реальное училище по специальности землемер, он попадает в водоворот событий (первая Мировая, призыв в армию, революция). Революция принесла свободу. Евреи в одночасье стали полноправными гражданами свободной России. И поэтому, когда началась Гражданская война, Эдуард Багрицкий с энтузиазмом принялся защищать завоевания революции, став ее пропагандистом и агитатором. Или, как его называли романтиком революции. Свое стихотворение “Февраль”, Багрицкий написал в 1923 году, когда ему было 28 лет. В1926 году он написал еще один вариант стихотворения “Февраль” ( Гудела земля от мороза и вьюг...).
Не знаю, был ли знаком Э.Г. Багрицкий с Б. Л.Пастернаком, по крайней мере, Пастернака он читал:
А в походной сумке —
Спички и табак.
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
(“Разговор с комсомольцем Дементьевым”)
Интересно сравнить эти два стихотворения “Февраль”, написанные поэтами в разное время и по разному поводу.
Что может волновать 22 – летнего Бориса Пастернака, выпускника философского отделения историко-филологического факультета Московского Университета, в конце февраля 1912 года (февраль в те времена кончался где-то в середине марта – весна почти наступила). “Весна, весна! пора любви, как тяжко мне твое явленье, какое томное волненье, в моей душе в моей крови …” писал поэт.
И вот рождаются стихи, будто навеянные весенним ветром
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Сама природа на этом стыке между зимой и весной, как нельзя лучше, отражает состояние поэта – плакать и писать навзрыд.
Февраль 1917 года, о котором писал Эдуард Багрицкий, совсем иной:
Темною волей судьбины
(Взгляд ее мрачен и слеп)
Остановились машины,
Высохшим сделался хлеб...
Дымные на горизонте
Мечутся облака.
Или
Гудела земля от мороза и вьюг,
Корявые сосны скрипели,
По мерзлым окопам с востока на юг
Косматые мчались метели…
Если лирический герой Пастернака едет за город, чтобы насладиться шумом ливня, который еще больше отражает поэтический экстаз поэта:
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес,
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
То в феврале 1917 года шумит не ливень, воют снаряды. И здесь уже не до лирики
Стелется мрак предрассветный,
Солнце укрыто в пыли,
Воют снаряды, и глухо
Гул их летит в города...
Близится голодуха,
Движется с фронта беда
И далее у Пастернака, тысячи грачей, которые срываются с веток, как обугленные груши, резко меняют настроение лирического героя:
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
И приходит озарение – все, что навеяно извне, случайно подсмотрено в природе или в жизни и позволяют слагать стихи навзрыд:
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
Другая действительность рождает другие стихи. У Багрицкого мы читаем:
Пламенем невеселым
Пестрый полощется флаг,
Ночью кочует по селам
В старой кибитке сыпняк.
И далее:
Гаснут февральские пурги,
Ветер кружит и ревет;
В каменном Петербурге
Грозно предместье встает.
И оптимистическая концовка:
Так в феврале мы трудились,
Чтоб победить в Октябре!
Но как оказалось, “Февраль” в творчестве Эдуарда Багрицкого еще не кончился. Последние годы жизни, с 1933 по 1934 годы Багрицкий писал еще один “Февраль”. (Опубликован он был после смерти поэта). Это уже была поэма о любви, любви неразделенной, прозрении, разочаровании и расплате. И это, наиболее значительное (хотя и не оконченное) произведение поэта.
Поэма написана великолепным белым стихом от первого лица. Герой поэмы, alter ego (второе я) автора.
Молодой человек, “Вольноопределяющийся, в погонах, Обтянутых разноцветным шнуром”, приезжает в отпуск в родной город Одессу.
Я приехал в отпуск, чтоб каждой мышцей,
Каждой клеточкой принимать движенье
Ветра, спутанного листвою,
Голубиную теплоту дыханья
Загорелых ребят, перебежку пятен
На песке и солёную нежность моря…
Он вернулся фронта, шла первая Мировая:
Я привык уже ко всему: оттуда,
Откуда я вырвался, мне обычным
Казался мир, прожжённый снарядом,
Пробитый штыком, окрученный туго
Колючей проволокой, постыло
Воняющий потом и кислым хлебом…
В городе течет мирная, знакомая с детства, жизнь:
Иван-да-Марья цветёт на клумбах,
Человек в морской фуражке читает
Книгу в малиновом переплёте;
Девочка в юбке выше колена
Играет в дьяболо; на балконе
Кричит попугай в серебряной клетке…
И я теперь среди них как равный,
Захочу - сижу, захочу - гуляю, …
Но молодой человек пришел на бульвар не праздно шататься, он хочет встретиться со своей тайной любовью
Самое главное совершится
Ровно в четыре.
Из-за киоска
Появится девушка в пелеринке, -
Раскачивая полосатый ранец,
Вся будто распахнутая дыханью
Прохладного моря, лучам и птицам,
В зелёном платье из невесомой
Шерсти, она вплывает, как в танец,
В круженье листьев и в колыханье
Цветов и бабочек над газоном. ...
Пред ней платаны поют, а сзади
Её, хрипя, провожает море…
Мы узнаем, что молодой человек – еврей, да к тому же очень робкий и стеснительный:
Я никогда не любил как надо…
Маленький иудейский мальчик -
Я, вероятно, один в округе
Трепетал по ночам от степного ветра.
Мальчик жил в своем, придуманном им мире, полном сказочных и красивых птиц:
Как я, рождённый от иудея,
Обрезанный на седьмые сутки,
Стал птицеловом - я сам не знаю!
Крепче Майн-Рида любил я Брэма!
Руки мои дрожали от страсти,
Когда наугад раскрывал я книгу…
И на меня со страниц летели
Птицы, подобные странным буквам,
Саблям и трубам, шарам и ромбам.
Видно, созвездье Стрельца застряло
Над чернотой моего жилища,
Над пресловутым еврейским чадом
Гусиного жира, над зубрёжкой
Скучных молитв, над бородачами
На фотографиях семейных…
Невинные забавы сверстников его не волновали:
Я не подглядывал, как другие,
В щели купален.
Я не старался
Сверстницу ущипнуть случайно…
Застенчивость и головокруженье
Томили меня.
Я старался боком
Перебежать через сад, где пели
Девочки в гимназических платьях…
Молодой человек идет за девушкой, стараясь, чтобы она его не заметила:
Вдоль по аллее, мимо газона,
Шло гимназическое платье,
А в сотне шагов за ним, как убийца,
Спотыкаясь о скамьи и натыкаясь
На людей и деревья, шепча проклятья,
Шёл я в больших сапогах, в зелёной
Засаленной гимнастерке, низко
Остриженный на военной службе,
Ещё не отвыкший сутулить плечи -
Ротный ловчило, еврейский мальчик…
Он стеснялся и боялся к ней подойти, боялся получить отказ. И только издали наблюдал, вот:
Она останавливалась у цветочниц,
И пальцы её выбирали розу,
Плававшую в эмалированной миске,
Как маленькая махровая рыбка.
Из колониального магазина
Потягивало жжёным кофе, корицей,
И в этом запахе, с мокрой розой,
Над ворохами листвы в корзинах,
Она мне казалась чудесной птицей,
Выпорхнувшей из книги Брэма…
Воевать молодой человек не хотел, это была не его война:
А я уклонялся как мог от фронта…
Сколько рублёвок перелетало
Из рук моих в писарские руки!
Я унтеров напаивал водкой,
Тащил им папиросы и сало…
За своей любовью герой поэмы наблюдает уже в течении длительного времени:
Когда же мне удавалось правдой
Или неправдой - кто может вспомнить?
Добыть увольнительную записку,
Я начищал сапоги до блеска,
Обдёргивал гимнастерку - и бойко
Шагал на бульвар, где в платанах пела
Голосом обожжённой глины
Иволга, и над песком аллеи
Платье знакомое зеленело,
Покачиваясь, как дымок недлинный…
Снова я сзади тащился, млея,
Ругаясь, натыкаясь на скамьи…
Я знал в лицо всех её знакомых,
Я знал их повадки, улыбки, жесты.
Замедленный шаг их, когда нарочно
Стараешься грудью, бедром, ладонью
Почувствовать через покров непрочный
Тревожную нежность девичьей кожи
Однажды, герой поэмы все-таки решается непременно подойти к девушке своей мечты, которую он тайно любит уже столько времени:
Осень…
Дождями пропитан воздух,
Осень…
Грусти, погибай и сетуй!
Я сегодня к ней подойду.
Я встану
Перед ней.
Я не дам ей свернуть с дороги.
Достаточно беготни.
Мужайся
В этот день девушка пришла раньше:
Она появилась за час до срока, -
Шляпа в руках…
Рыжеватый волос,
Просвеченный негреющим солнцем
Герой поэмы пытается к ней подойти, но тело его от волнения онемело, он не может сделать и шага:
А ноги мои не сдвигались с места,
Как будто каменные.
А тело
Как будто приковалось к скамейке.
И встать невозможно…
Бездельник! Шляпа!
А девушка уже вышла на площадь,
И в тёмно-сером кругу музеев
Платье её, летящее с ветром,
Казалось тоньше и зеленее…
Наконец, он справляется с волнением и бежит без оглядки за девушкой своей тайной мечты:
Выбежал за нею на площадь.
Всё, о чём я читал ночами,
Больной, голодный, полуодетый, -
О птицах с нерусскими именами,
О людях неизвестной планеты,
О мире, в котором играют в теннис,
Пьют оранжад и целуют женщин, -
Всё это двигалось предо мною,
Одетое в шерстяное платье,
Горящее рыжими завитками,
Покачивающее полосатым ранцем,
Перебирающее каблучками…
В мыслях он уже представлял:
Я положу на плечо ей руку:
«Взгляни на меня!
Я - твоё несчастье!
Я обрекаю тебя на муку
Неслыханной соловьиной страсти!
Остановись!»
Но кто он такой, что он себе возомнил, этот худой еврейский мальчик, и она продолжает свой путь:
А я рядом бегу, как нищий,
Почтительно нагибаясь.
Где уж
Мне быть ей равным!..
Я как безумный
Бормочу какие-то фразы сдуру…
И вдруг остановка…
Она безмолвно
Поворачивает голову - я вижу
Рыжие волосы, сине-зелёный
Глаз и лиловатую жилку
На виске, дрожащую в напряженьи…
«Уходите немедленно», - и рукою
Показывает на перекресток…
А тут еще встал на перепутье:
Брюхатый, сияющий жирным потом
Городовой.
С утра до отвала
Накачанный водкой, набитый салом…
Так что и это свидание, как и все предыдущие, окончилось полным фиаско. Он оскорблен и унижен.
Но вот происходят события, которые будоражат всю Одессу.
Студенческие голубые фуражки;
Солдатские шапки, треухи, кепи;
Пар, летящий из мёрзлых глоток;
Махорка, гуляющая столбами…
Круговорот полушубков, чуек,
Шинелей, воняющих кислым хлебом,
И на кафедре, у большого графина -
Совсем неожиданного в этом дыме -
Взволнованный человек в нагольном
Полушубке, в рваной косоворотке
Кричит сорвавшимся от напряженья
Голосом и свободным жестом
Открывает объятья…
Большие двери
Распахиваются.
Из февральской ночи
Входят люди, …
В России произошла Революция.
“ Кто был ничем, тот станет всем”.
Говорят, кричат, подымают руки,
Проклинают, плачут.
Сопенье, кашель,
Толкотня.
….
И, взлетая кверху,
Пятерни в грязи и присохшей крови
Встают, как запачканные светила
Революция, это значит Свобода, начались революционные будни: грабежи, насилие, убийства.
Облик мира меняется.
Нынче утром
Добродушно шумели платаны.
Море…
Мой родительский дом светился
Язычками свечей и библейской кухней…
Облик мира меняется…
Этой ночью
Гололедица покрывает деревья,
Сучья лезут в глаза, как живые.
Море
Опрокинулось над пустынным бульваром.
Пароходы хрипят, утопая.
Дачи
Заколочены.
На пустынных террасах
Пляшут крысы.
И Брэм, покидая книгу,
Подымает ружьё на меня с угрозой…
Мой родительский дом разворован.
Кошка
На холодной плите поднимает лапки…
А для героя поэмы “начинается зрелость”:
В эту ночь мы пошли забирать участок…
Я, мой товарищ студент и третий -
Рыжий приват-доцент из эсеров.
…
Кровью мужества наливается тело,
Ветер мужества обдувает рубашку.
Юность кончилась…
Начинается зрелость…
Юность кончилась нынче…
Покой далече…
Ноги шлепают по воде.
Проклятье!
Подыми воротник и закутай плечи!
Что же! Надо идти!
Не горюй, приятель!
Но что-то героя поэмы смущает, а для чего все это, какова конечная цель:
И снова чёрный
Туннель - без конца и начала.
Ветер,
Бегущий неизвестно куда.
По лужам
Шагающие патрули.
И снова -
Дождь.
Мы одни - в этом мокром мире.
Но ближайшая цель ясна, надо взять Власть в свои руки:
Падая на мостовую, в полночь
Мы добрели до участка…
Херувимы, одетые в шаровары,
Стояли подле ворот на страже,
Словно усатые самовары,
Один другого тучней и ражей…
Наконец, они добрались:
К дубовым воротам, на которых
Висела квадратная карточка: «Пристав»…
Он встретил их:
Улыбаясь, тая, изнемогая
От радушия, от нежности, от счастья
Встречи с делегатами комитета…
Довольно…
Сдавай ключи - и катись отсюда к чёрту!
Победители:
Полусонные, разомлев от ночной работы,
… пили,
Обжигаясь и шлёпая губами,
Первый чай победителей, чай свободы…
Мирная жизнь вступала в свои права:
Голубые дожди омывали землю,
По ночам уже начиналось тайно
Мужественное цветенье каштанов.
…
В раковине оркестра,
Потерявшейся в гуще платанов,
Марсельеза, приподнятая смычками,
Исчезала среди фонарей и листьев.
И вот происходит метаморфоза: еврейский мальчик, худой, больной, робкий и нерешительный – теперь уже взрослый мужчина, становится помощником комиссара, в его руках Власть.
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной…
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь…
А “на дворе” силу набирает НЭП, чуждый и непонятный герою поэмы мир, казалось, “за что боролись”:
Я просиживал ночи в сырых дежурках,
Глядя на мир, на проходивший мимо,
Чуждый мне, как явленья иной природы.
Из косых фонарей, из густого дыма
Проступали невиданные уроды…
Обретенная власть позволяла преодолеть комплексы неполноценности, и отомстить за былые унижения, оскорбления, побои:
Я вламывался в воровские квартиры,
Воняющие пережаренной рыбой.
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарём и револьвером, окружённый
Четырьмя матросами с броненосца…
Помощник комиссара, получает сообщение:
…что на Ришельевской,
В чайном домике генеральши Клеменц,
Соберутся Сёмка Рабинович,
Петька Камбала и Моня Бриллиантщик, -
Железнодорожные громилы,
Кинематографические герои, -
Бандиты с чемоданчиками, в которых
Алмазные свёрла и пилы,
Сигарета с дурманом для соседа…
(В те годы (с “легкой руки” Исаака Бабеля) считалось, что бандиты, воры и карманники в Одессе, в основном, лица еврейской национальности.)
Я вошёл и стал в изумленьи…
Чёрт возьми! Какая ошибка!
Какой это чайный домик!
Друзья собрались за чаем.
Почему же я им мешаю?..
Мне бы тоже сидеть в уюте,
Разговаривать о Гумилёве,
…
Но,
Это были те, за кем мы гнались…
А “чайный домик”, простым притоном:
Воздух был пропитан душной пудрой.
Человечьим семенем и сладкой
Одурью ликёра.
Сквозь томленье
Синего тумана пробивался
Разомлевший, еле-еле видный
Отсвет фонаря…
И вдруг, случайная встреча с его тайной мальчишеской любовью, с той красивой девушкой гимназисткой, с той, которую он так страстно хотел остановить в юности, и признаться в своей любви, и которая его грубо отвергла:
… откинув одеяло,
Голоногая, в ночной рубашке,
Сползшей с плеч, кусая папироску,
Полусонная, сидела молча
Та, которая меня томила
Соловьиным взглядом и полётом
Туфелек по скользкому асфальту…
…
«Узнаёте?» - но она молчала,
Прикрывая лёгкими руками
Бледное лицо.
«Ну что, узнали?»
Тишина.
Тогда со зла я брякнул:
«Сколько дать вам за сеанс?»
И тихо,
Не раздвинув губ, она сказала:
«Пожалей меня! Не надо денег…»
Я швырнул ей деньги.
Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстёгивая гимнастёрки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, - в тёмный,
Неразборчивый поток видений,
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света…
Перед героем поэмы калейдоскопом проходит вся его жизнь после Февральской революции “Темный неразборчивый поток видений…”
Как все здорово начиналось. Идеалы Революции, - “Свобода, Равенство, Братство”, были понятны, и, казалось, достижимы. Но “неистовый свет” революции превратился в “мрак”. Герой становится “ангелом смерти”, а его возлюбленная “девушка в пелеринке, - В зелёном платье из невесомой
Шерсти” оказывается в притоне. А сам герой, как какое-то животное, в сапогах, гимнастерке, не сняв кобуры “ввалился” в “омут пуха” постели проститутки. Которая и не проститутка, а его возлюбленная.
Далее следуют потрясающие строки:
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!
Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, -
Может быть, моё ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.
Но автор робко надеется:
Будут ливни, будет ветер с юга,
Лебедей влюблённое ячанье.
Добавить комментарий