Глава третья. Самиздат в «Экспрессе»
Едем дальше… Но, однако – как забыть? Ведь поначалу первым таким литературным местом для меня стал кафетерий «Экспресс», что на углу Староневского и Суворовского. Обыкновенная такая привокзальная распашонка-стекляшка. Но в ней было два-три соблазнивших меня обстоятельства: узкая-преузкая, довольно длинная шаткая лесенка на второй этаж, исключительно для неторопливых завсегдатаев и зевак.
Широченные окна с обзором с моей верхотуры сразу на две стороны света, одна из которых представляла собой огромную и совершенно пустую (с ног до головы) оштукатуренную каменно-кирпичную противоположную стену (брандмауэр) почти во всю длину Суворовского (до 2-й Советской) с одним-единственным оконцем под самой крышей – и низкие столики с бумажными скатёрками, пепельницами и мёртвыми цветами, и креслица со спинками и подручниками (удобно – если зачитаешься).
Завидев приятеля или целую толпу друзей, их можно было приветствовать сверху, и вообще наблюдать жизнь огромного перекрёстка, переплетения людей, машин и сухожилий проводов с брызгами огней от разбегающихся и разлетающихся во все стороны холодных искр, высекаемых дугами ползущих туда-сюда неторопливых синих троллейбусов. Разве не здорово! На втором этаже «Экспресса» никогда не было случайного люда: всё вокзальное, мешочное и распивочное происходило, как правило, внизу.
Конечно, «Экспресс» не парижское кафе, не знаменитая «Ротонда», где собиралась парижская богема, поэты, художники, актёры и тэдэ и проводили на этом углу Монмартра многие часы за чашкой кофе, сигаретами, скажем, типа «Gauloises» (Голуаз) или «Gitanes» (Житан) и, читая друг другу стихи, рисовали друг друга, пели, пили, влюблялись, ревновали, требовали любви и признания…
Да, да! Из того самого мемуарного романа Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь», некогда напрочь и уже навсегда изменивших мою, а, быть может, и целого поколения обыденную житуху; первые «книги» этого романа я перечитал в караулке, в армии; другое дело, откуда брались самые свежие номера «Нового мира» 1962–1963 годов на самом краешке мурманской студёной земли в Богом забытом ракетном дивизионе, надо бы рассказать, но боюсь отвлечься.
И я (на излёте моей солдатской службы) мечтал по возвращении домой найти в Ленинграде такое же точно «богемное» место, где бы я мог с сигаретой и чашечкой кофе напропалую курить и писать, писать и курить, встречаться с приятелями у стойки, назначать свидания и даже выпивать (как у поздней Ахматовой «В углу старик, похожий на барана, \ внимательно читает «Фигаро», \ в моей руке просохшее перо...», или как в туманных чёрно-белых кадрах парижского кафе из картины «Монпарнас, 19» с беднягой Модильяни – Жераром Филиппом...). И в этой стекляшке (с конца 1963 по лето 65) под шум дождей и шин, снежных вихрей и «мятелей», я перечитал всего-всего почти Хэма, Ремарка, Олешу («Ни дня без строчки» — это было второе, после Эренбурга, о т к р ы т и е м и ра ...
А третье – маленькая тонюсенькая книжечка: Осип Мандельштам. «Разговор о Данте». Замечу, кстати, что, как ни крути, а основной источник мировоззрения человека моего поколения — это ни что иное, как простой списочек книг, формуляр домашней или школьной библиотеки), и здесь же я написал первые рассказы... Здесь же я нашёл новых друзей, такую же точно, как и я, «вечную абитуру», эрудитов со средним образованием и невских бродяг, искавших общения, да и просто где б приткнуться подальше от двора и дома. Стоило только такому юноше взобраться по той лесенке, взять кофе, прикурить и присесть за мой столик, как в ту же минуту мы становились друзьями-приятелями. Одно было в «Экспрессе» из рук вон плохо (ну, ни в какие ворота!): собственно кофе. Бочка, титан, и никуда не денешься. Пойло!
И ещё: внизу обосновались курильщики «плана» (так называемый «бан»), быстро дуреющие, говорящие «на фене» и пьющие всякую парфюмерию. А вскоре нас со второго этажа стекляшки буквально выжили (сами того не сознавая) туристы. Они раскладывали на столах свои рюкзаки, термосы, географические карты, галдели, обсуждали будущие походы, от них веяло большим здоровьем (ничего то есть поэтического), они не курили, пили взахлёб это пойло, а их девушки спартанского вида были стриженые, в толстых носках и кедах. Остаётся добавить, что именно в «Экспрессе» я впервые прознал про самиздат (это был «Чевенгур» Платонова и «Некрополь» Ходасевича) и кое-что про диссидентство.
Глава четвертая. Сайгон +Espresso Italiano Napoli
И вот я в «Сайгоне» (еще по названью «Кафе-автомат»), в этой безымянной угловой живопырке под рестораном «Москва» (своему отныне и навеки нетленному историческому названию – явно навскидку и «без задних мыслей» – «Сайгон» – оно обязано ленинградскому поэту и филологу Марику Мазья, жившему на соседней Колокольной улице; об этом человеке будет рассказ особый), и почти «готовенький» к полубогемной «кофейной» жизни.
Но само, собственно, моё открытие «Сайгона», тот самый «миг жизни» или – по Тынянову, «факт литературы» – был связан с моим поступлением весной 1965 года на новую работу постановщиком-монтировщиком на Ленинградскую студию телевидения на «Чапыге» (скромная такая улочка Чапыгина, правый поворот с Кировского проспекта, если шлёпать от моста). Бригада, в которую я попал, была – великолепна: почти все члены её были сплошь мои сверстники и соратники по перу, и мечтатели, и «умники» поэты, кинооператоры, фотографы, сценаристы, доморощенные прозаики, музыканты, искусствоведы-заочники, будущие режиссеры театра и кино; забегая вперёд, скажу, что почти все они впоследствии, что называется, состоялись на избранном поприще.
Конечно, мы вовсе не походили на работяг с матом и кряком, для нас это была, скорее, своеобразная пауза, такой-сякой п е р е д ы х (трамплин, что ли; правда, по «Трудовой книжке» для меня сей «передых» продолжался аж целых 25 лет, но зато матерьяльца накопилось не на одну кучу малу страниц презренной прозы), но всё-таки мы были профессионалы как рабочие сцены, я даже вырос до 6-го высшего разряда, работа эта как-то у нас получалась: всякие ширмы, лестницы, декорации не падали на головы дикторов и актёров, задники были натянуты достаточно ровно, гвозди не торчали; у нас были персональные молотки, мы носили рабочую робу. Главное – график: через день…
День – ты грузчик с молотком, другой день – выходной, живи своим интересами на всю катушку, пиши, просиживай в Публичке, торчи у прилавка отдела «Старой книги» в «Книжной лавке писателей», болтай с продавцами, ищи и находи друзей – Невский и все окружные улицы и переулки – Мекка для мне подобных прелюбопытных лентяев и прощелыг ! И вот один из нас, Саша Шейдин, человек лет этак 23-х (умер недавно, журналист и поэт, Александр Яковлевич – светлая ему память), хорошо знающий всех художников «Барбизонской» школы и всех новых и старых поэтов школы «Озёрной», не вылезающий из Эрмитажа и чрезвычайно общительный, пригласил меня, новичка, к себе домой показать какие-то новые открытки и репродукции с картин Брака которые он надыбал в «Старой книге» на Лиговке. И этим «Браком» почему-то особенно гордился…
(Представляю его тогдашнее торжество, ибо лишь недавно узнал, что в советских музеях и хранилищах до сей поры имеется в наличии всего лишь одна картина Брака, да и то в запасниках Эрмитажа, а вот ему – дай Брака, чисто «сайгонская примета»...) Саша жил где-то в районе Фонтанки и Литейного. По пути мы должны были зайти в кафешку на углу Владимирского и Невского, где у Шейдина было назначено свидание с какой-то дамой. И стоило только войти в дверь этого заведения, как меня сразу ударил запах настоящего чёрного кофе, сопровождаемый шипеньем пара и треском кофемолки.
Я прошёл в зал и увидел у высокого прилавка величественно и с достоинством торчащий бронзово-красный выпученный бок внушительной кофеварочной машины с фирменной металлической полочкой с кружками и с шипеньем от каждого поворота ручки с толикой молотого кофе, только успевай… Оглядываюсь по сторонам: сплошь молодые люди в джинсах, мои сверстники, и постарше, и помладше. Стоят, тянут кофеёк. И на каждом столике открытая пачка сигарет, листки, говорок, сопровождаемый жестами. Вот и всё (все дороги привели как в Рим). Раньше, как я уже сказал, это было самое простое кафе, почти забегаловка при гостинице «Москва». И вскоре – первые друзья. Первый и непременно – Поэт. Июнь. 65 год. Первое (или одно из первых) самостоятельных посещений «Сайгона».
Вхожу. Вокруг пустовато, в нижнем кофейном зальчике два-три человека, похоже, случайные, в самом конце кафе у прилавка, где всякая прочая еда, две-три женщины в чём-то железнодорожном. Попросил сварить двойной за 14. Вспомнил, что надо позвонить. Аппарат на стенке у входа свободен. Снимаю трубку, набираю номер. И вот беда: одна двушка «проглочена», вторая, третья, больше нет. Стукнул кулаком. Ничего.
Вдруг подходит ко мне незнакомый мужчина, и правда, похожий на Кюхлю. Не совсем обычный – инвалид: руки как два крыла, в одной – незажжённая сигарета. Улыбнулся широко и сказал: «Да, господи мой Боже, как всё просто в этой жизни» (уже скоро, когда мы подружились, я узнал, что это была такая у него присказка на все случаи жизни), сильно дёрнул трубку вниз и все мои монетки вернулись.
Это был Марк Мазья! Поэт и филоог-классик. Мы быстро сошлись (на всю жизнь), вышли на улицу и закурили. Кофе взяли с собой, это было необычно, и мне страшно понравилось. Марик сказал, что этот телефон «с характером», что он ему сто лет знаком и что, если надо срочно позвонить, то он тут близко живёт, на Колокольной, можно зайти, а потом вернуться и продолжить...
Всё равно, сказал он, лучше всех делает кофе только Стелла, а она сегодня работает только с двух часов. И ещё он сказал, что он поэт, но сейчас пишет другое. Учится на филфаке и даёт уроки по русскому языку и литературе отстающим школьникам на дому; я был удивлён: вот человек нормально называет себя без стеснения «поэтом», говорит, что «пишет», и так далее. Марк познакомил меня со своими друзьями а я – со своими. И до сей поры – вертится в памяти.
А что – народ тутошний – по сути почти тот же, что и в «Экспрессе», только более открытый: всё молодые философы, филологи, литераторы, художники, поэты; правда, я не сразу разобрался, кто кому кто, но приняли меня сразу за своего и на все годы вперёд. И все – трудяги умственного труда, истинные и испытанные «сайгонцы» первого поколения, пребывали (проживали) в нём наибольшую часть своего нерабочего времени: кто по профессии лифтёр, кто сторож в церкви, кто кочегар-котельщик парового отопления, кто киоскёр «Союзпечати», кто почтарь, кто монтировщик – были счастливы в дружбе и невероятном – ибо они же (мы же!) и поэты, и художники, и актеры и, конечно, в первую голову, ф и л о с о ф ы, что говорить,- было чем делится…
А были и вовсе иные... Например, вот «книжники»: люд особый с драными портфельчиками, в замызганных китайских плащах, с авоськами, со свёртками подмышкой, и от нас, «умников»-закопёрщиков, народец весьма далековатый, лукавый. И даже не спекулянты вовсе, как принято считать: будет несправедливо, чтобы «отдавать», «держать» этих людей за деляг, мешочников, и спекулянтов. Это и к бабке не ходи – правда. Их место было на той стороне Литейного, от угла до магазина «Академкнига». Там, у прилавка, на улице или во дворике «Старой книги», они договаривались, а в «Сайгоне» расплачивались, быстро обмывали сделку коньячком или ликёрчиком в зальчике при входе - и к нам (на одну всего ступеньку) почти никогда не спускались…
Некоторых из них я встречаю и поныне на том же забитом людьми тротуаре, уже постаревших и посеревших (как и я самый), с теми же авоськами и портфельчиками и с тем же вопросительным взглядом: кто что несёт на продажу или в обмен, а кто – мимо. Мы раскланиваемся, как заговорщики, понимая, что время бескорыстного библиофильства уступило корысти, пришла убийственная диктатура денег.
Однажды ко мне подбежал запыхавшийся едва знакомый мне и нам книжник, достал из кармана тоненькую ладную коричневую брошюрку «Переписки из двух углов» Вячеслава Иванова и Михаила Гершензона (1918 г.) и спросил, мол, слушай, старик, помоги. Сколько эта штука стоит? Процент твой, «без балды»... Я взял книжку, подержал, повертел в руках и вдруг обомлел: на последней странице обложки (не на первой, как принято) стояла надпись (помню, как на духу): «Милейшему Федору Кузьмичу на память и прочтение. Авторы». Имена авторов мне были довольно известны, да и Кузьмич – это наверняка был Сологуб, про саму же книжку я ничего не знал. Но всё же сказал, что за автограф Сологубу я бы взял в три раза дороже. Он что-то смекнул, махнул на меня рукой и исчез, как появился. Через пару дней тащит мне за столик три плетёных бутылки «Гамзы», блок «БТ» и говорит, что вот никто, кроме меня, автограф не заметил, да ещё самого Сологуба. И что он тоже чуть не лопухнулся.
Так я прослыл в «Сайгоне» ещё и знатоком старой книги, и отнюдь не среди спекулянтов и менял.
Добавить комментарий