Молдавия без экзотики

Опубликовано: 1 мая 2008 г.
Рубрики:
Коллектив редакции "Советская Молдавия". В нижнем ряду крайний слева — Николай Васильевич Зверев. В верхнем ряду второй справа — Ося Гершенбаум. 1951 год.

Я сидела над чистым листком бумаги в крохотной глиняной мазанке, где мы каким-то чудом разместились втроем с нашей маленькой дочкой.

Когда мы с мужем Осей явились в редакцию "Советской Молдавии", главный посмотрел на нас, покачал головой и сказал:

— Уже и ребенка успели завести... Куда вас пристроить, ума не приложу. Вот что, поезжайте-ка в Унгены, хороший зеленый городок на самой границе с Румынией. Дадим вам большой собкоровский пункт. Докажите, на что способны. Диплом — это одно, а газетная практика совсем другое.

В хорошем зеленом городке жилья для нас не нашлось.

— Устраивайтесь сами, — махнул на нас секретарь райкома партии. И тоже не преминул упрекнуть ребенком.

Вначале мы поселились в соседнем селе Дануцены. Жили в "каса маре" (холодной летней комнате) у вдовы Иляны. Жили у нее до наступления холодов. Потом перебрались в Унгены. С превеликим трудом нашли эту мазанку у проворной цыганки, бывшей замужем за мрачным русским рабочим-железнодорожником. Напившись, он бил ее за какие-то прегрешения смертным боем.

В нашей мазанке стоял маленький стол и старая табуретка. Все. Где спать? Не на глинобитном же полу? Наша хозяйка предложила весьма оригинальный выход. Принесла четыре огромных тыквы и три широкие доски. На этом ложе мы и спали. Как мы сохранили ребенка — ума не приложу.

Итак, я сидела в этом жилище над чистым листком. Ося с дочкой ушли гулять, и мне надо было за два часа что-то сочинить. Из редакции мне поступило "почетное" задание — написать очерк о хорошем человеке.

Я очень долго искала этого человека. Наконец, мой выбор пал на путевого обходчика Ивана Кожухаря, который, к счастью, кое-как изъяснялся по-русски. И вот теперь из скупых и, конечно, поверхностных фактов надо было создать нечто.

— Главное — правильное начало, — учил меня Ося, — а потом пойдет как по маслу.

Не находятся нужные слова. Хоть тресни. Время идет. А мне надо еще приготовить еду для дочки, да и для мужа.

Приходят мои с прогулки, а у меня — ни строки. Оська тут же набрасывается на меня:

— Да ты что, в самом деле! Столько времени зря проволынила!

— У меня никогда ничего не получится, — кричу я, и слезы обильно орошают нетронутый листок. — Никакого журналиста из меня не выйдет.

— Нет, выйдет. Я знаю, что говорю. Это леность мысли и больше ничего. Ее надо преодолевать. А против истерики у меня есть одно хорошее средство — солдатский ремень...

Ося, конечно, шутит, но мне становится стыдно. Он-то тратит на рядовые заметки не более часа. Правда, сам же и признается, что пишет их "левой ногой". Его цель — литература, а газета — так, для начала, для разбега и заработка.

— Я так не умею. Мне надо во все вникнуть как следует, а потом вывернуться наизнанку. Может, это врожденная крестьянская добросовестность, может еще что.

Очерк тот, после долгих мук, я все же написала и даже получила за него премию. В редакции отметили "свежесть" языка. На фоне газетной серости тех лет не столь уж и трудно было эту "свежесть" проявить.

Так мучительно начиналась моя журналистская карьера. Если бы мы жили в человеческих условиях, если бы не испытывали трудности общения из-за незнания молдавского языка, если бы у нас был транспорт. Если бы... В командировку мы ходили... пешком. Мы с Осей так и говорили: я пошел (пошла) в командировку в Четырены, или во Флорешты, или в Пырлицу.

А время было непростое, для нас просто неожиданное. Только год назад поразила эти края невиданная засуха. Советские органы вымели у крестьян все сусеки, до кукурузного зернышка. Начался повальный голод, особенно страшным он был на юге республики. Там доходило до людоедства.

Нашелся смелый человек, собственный корреспондент "Известий" Федор Кабарин, который написал письмо Косыгину. И помогло! В селах появились походные кухни, людям выдали семена для посева.

А теперь, спустя полтора года, начиналась здесь коллективизация с ее муками, сомнениями, ломкой устоявшихся традиций. Потом это прекрасно описал в своих романах и пьесах Ион Друцэ, наш многолетний друг.

Август мы пережили еще в Дануценах. Благодатный месяц, когда молдаване собирают урожай винограда, когда льются обильные ручьи молодого вина-тулбурела и люди забывают все невзгоды. В тот год урожай был обильным. Гремела музыка, шли свадьбы — многолюдные, шумные.

Кончалась привычная жизнь, ломались вековые устои, подрубались сами корни крестьянского бытия. Может, потому так отчаянно отплясывал народ на сельских площадях свои "сырбы" и "молдовеняски". Ухали барабаны, пели скрипки бродячих музыкантов-"лэутаров".

В этих празднествах был даже какой-то надрыв, предчувствие конца. Они и вправду постепенно сойдут на нет. Многолюдные "жоки" — сельские гуляния будут запрещены как "пережитки старого, чуждого советскому строю". Через десять лет, уже в "Комсомольской правде" будет напечатана моя статья "Жок под запретом", в которой я попыталась защитить невинные деревенские развлечения, за что чуть не попала в разряд "молдавских националистов". Тогда часто все утрировалось до смешного.

Однако под звуки скрипок и бой барабанов незаметно подкралась настоящая беда. В одну ночь с помощью пограничных воинских частей органы Госбезопасности провели в селах Молдавии акцию по выселению "антисоветских" элементов. Под эту графу попадали те, кто считался кулаком, и люди, сотрудничавшие во время войны с нацистами.

Как мы поняли позже, загребали всех, на кого указывал обиженный или просто лишенный совести сосед.

В одну ночь, как говорится, без суда и следствия погрузили на грузовики женщин, стариков, детей и отправили в далекую Сибирь. Стон стоял в ту ночь — люди оплакивали свои дома, скот, нажитое добро.

И в нашу дверь постучали тем вечером.

Срочно собирайтесь — и в райком партии, — сказал посыльный моему мужу и протянул повестку, в которой тот должен был расписаться.

Так коммунист Иосиф Гершенбаум принял участие в той страшной акции. Вернулся домой через сутки — бледный, осунувшийся, непривычно молчаливый. Попросил горячего чая и молча уснул.

Уже в хрущевскую оттепель Иосиф написал об этом повесть "Стук в дверь". Но форточка недолго оставалась открытой. Повесть пролежала в его столе около тридцати лет и была напечатана лишь в годы перестройки.

В Унгенах мы прожили около двух лет. Нам дали, наконец, коммунальную квартиру — комнатку в десять метров с крохотной кухней. После "апартаментов" цыганки тут был просто рай. Да еще и какой колоритный рай! Мы попали прямиком в типичное бессарабское еврейское местечко.

Одна соседка, жена бухгалтера Софа, бегала за своим четырехлетним сыном Мишей с кастрюлей:

— Съешь ложку каши за маму, — умоляла она. — А теперь за папу и дядю Борю, который купил тебе чудный велосипед.

Мальчишка, рыжий, как спелый абрикос, корчил рожи, носился по двору, прятался за деревьями. Эта сцена повторялась каждое утро.

Вторая соседка, бедная вдова по имени Шейнделе, мать троих детей, которых не надо было уговаривать съесть кашу, после посещения базара врывалась к нам с воплем:

— Мадам Гершенбаум, сегодня у меня исключительно удачная покупка. Вы посмотрите на этих цыплят. Два за рубль пятьдесят! Вы слышали такое!? Нет, вы посмотрите!

Связанные веревочкой за ноги бедные цыплята уже готовы были расстаться с жизнью. Шейнделе так усердно трясла их, что пух летел по всей нашей кухне.

А вот доносится басовитый голос Баси, соседки слева:

— Срулик, сволочь, опять ты написал горшок который мы берем молоко!

Время от времени здоровенная Бася выталкивала из квартиры своего мужа, маленького лысого Мойше, который подозревался в адюльтере с русской девушкой Тоней, работавшей на соседнем с нами молокозаводе.

А неподалеку шумел базар. Крестьяне свозили туда живую птицу, яблоки, орехи в мешках, бочки с молодым вином, яркие ковры и смушковые шкурки. Изобилие щедрой южной земли переливалось всеми красками перед нашими, все еще голодными глазами. Мы откармливались после своего студенчества в суровом городе Свердловске...

И вот мы живем в Кишиневе. Ося — литсотрудник главного в редакции отдела — сельского хозяйства, я — в отделе писем. Моя должность — самая низшая. Рядом со мной три пожилых тетушки, которые никогда ни о какой журналистике и не помышляли. Да и зачем она им? Открывай конверты, сортируй, регистрируй письма трудящихся. Чем не работа для выпускницы университета!

За что же мне после собкорства в Унгенах такая немилость? Кто-то пустил слух, что за меня пишет муж. Не может же быть такого, чтобы у обоих крепко держалось в руках перо!

Надо заметить, что в "Советской Молдавии" той поры не так уж и много было сотрудников, которые могли писать приличные материалы. В основном народ был приезжий. Одни — из партийных органов, они кое-как кропали передовицы. Другие (а их было больше) — сильно пьющий народ, слетевшийся с разных концов страны на дешевое молдавское вино. Среди них были люди с журналистскими навыками. Собственно, на них и держалась газета. Они попадали в милицию, пьяными падали на улице, не дойдя до дверей родной редакции. Все прощалось. Надо же было каждый день выпускать газету!

— Знаешь, — сказал мне умный Ося, — не смотри на письма, как на обычные жалобы. Ищи в каждом повод для статьи, очерка.

И я стала искать — что еще оставалось? Ося, как всегда, оказался прав. Находились все-таки крохотные жемчужины, которые надо было вставить в хорошую оправу, чтобы они заиграли.

Через полгода мне поручили заниматься проблемами молодежи. Но чтобы окончательно убедиться, сама ли я пишу свои материалы, устроили суровую проверку. Послали на юг республики, в Чадыр-Лунгу, с заданием за три дня собрать материал о хорошем колхозе, там же его написать и передать стенографистке.

В районе переполох. Местные начальники решили, что это все неспроста, а за их особые трудовые заслуги. Значит, надо помочь корреспонденту. Спешно собираю материал. Меня сажают в отдельный кабинет, приносят еду. А я опять сижу над этим проклятым чистым листком бумаги. И у меня опять не получается. Ну, как на зло.

Я просидела в пустом райкоме всю ночь и все-таки написала очерк, передала его по телефону во время. Покинула гостеприимную Чадыр-Лунгу со спокойной совестью.

А очерк мой напечатали только через месяц. То-то, наверное, огорчились райкомовцы, которые так мне помогали, так надеялись извлечь для себя пользу из необычной журналистской командировки...

А в Кишиневе поселили нашу семейку в подвале. Редакция занимала одноэтажное здание, где раньше размещалась румынская полиция. В нем был подвал с единственным окном, стоявшим на земле. К нам переехала моя мать. Она осмотрела жилище и ободряюще сказала:

— Слава Богу, что тут есть плита, где можно готовить.

С потолка, со стен сочилась водичка. Мы задыхались в этом подвале два года. А потом взяли да и накатали жалобу самому товарищу Суслову, который подписал наши направления. И что же? Поступило распоряжение устроить молодых специалистов. Как по мановению волшебной палочки нашлась для нас двухкомнатная, довольно просторная квартира в старом доме, где когда-то жил священник, уже давно репрессированный.

В наш подвал захотела переселиться машинистка Роза Фельдман с двумя маленькими детьми. Главный редактор, Николай Васильевич Зверев, которого мы безуспешно приглашали посмотреть, как мы живем, все-таки спустился в подвал. И схватился за голову.

— Больше здесь люди жить не будут, а уж тем более, с детьми, — сказал он и распорядился устроить тут архив.

Через несколько лет архив сгнил от сырости.

А на нас надвигались новые напасти. Когда мы получили назначение в Кишинев, Осина мама сказала:

— Вы едете в город, где были страшные погромы.

— Когда это было?! — в один голос закричали мы. — И какое это имеет к нам отношение?

Елизавета Исааковна ничего не ответила на нашу тираду, только посмотрела на нас долгим печальным взглядом.

Кампания против "космополитов" задела Иосифа еще в университете. Вместе с двумя другими авторами он попал в фельетон собкора "Комсомолки" по Уралу под названием "Идейное убожество". Рассказ Иосифа был раскритикован за то, что он не показал в нем истинный героизм фронтовиков.

Когда мы явились к главному редактору "Советской Молдавии", у него на столе лежал этот злополучный номер "Комсомолки". Все ограничилось язвительной шуткой и ссылкой в Унгены, где, как я теперь понимаю, мы проходили испытательный срок.

И вот грянуло "дело врачей". Население Кишинева тогда, наверное, не меньше половины составляли евреи. Молдаване еще не успели получить образование и переселиться в города. На улицах вольготно себя чувствовал идиш. Продавцы булок на базаре еще бодро выкрикивали: "Африше бейгеле!.."

Кишиневские врачи, а это были евреи, получившие хорошее образование в Европе, имели частную практику. И среди них — я убедилась в этом сама — были настоящие чудодеи. Больше таких в моей жизни уже не встретились.

Так вот на них-то, этих "последних из могикан", беда и обрушилась. Били окна, были случаи нападения на врачей. Делали это не местные люди, а приезжие. В основном, инвалиды войны, спившиеся, похожие на бродяг. На их выходки милиция, власти смотрели сквозь пальцы. Ну, как же — гнев народа...

Частная практика тут же была запрещена, врачей разбросали по районным поликлиникам. К ним выстраивались огромные очереди. Следствием этого разгула стало перетряхивание медицинского института. Среди студентов было много евреев. Что делать? Ведь это нонсенс! Изгонять, не принимать впредь. Ломались семейные династии, прерывались традиции, утрачивался драгоценный опыт.

Новый директор института нашел "оригинальный" выход из положения. Сельских ребят, окончивших десятилетку, скопом, без вступительных экзаменов загоняли в медицинский. Как в армию, как доярками на ферму. Нельзя же, в самом деле, доверять здоровье народа тем, кто его подрывает! Легко можно представить последствия этого разгрома. Республика надолго лишилась хороших докторов.

В городе стоял разгул махрового, я бы сказала, злобного антисемитизма. Если говорить по совести, то закоперщиками выступали русские, наши земляки. Они тут правили теперь бал. Молдаване жили с евреями в общем-то вполне мирно. Случались, конечно, недоразумения, но ненависти люди друг к другу не испытывали. Об этом мне говорили и те, и другие.

Позже зараза распространилась повсеместно. Плевелы были посеяны и дали свои дурные всходы...

Главный редактор на дежурстве по выпуску очередного номера, наткнувшись на корреспонденцию, подписанную И.Гершенбаум, тут же придумал Осе псевдоним — Герасимов. "Для твоего же блага, парень", — пояснил он.

Добрались и до меня. "Идите в ЗАГС, — приказал редактор, — возвращайте себе девичью фамилию". Ведь я-то после замужества тоже стала Гершенбаум.

В фельетонах замелькали определенные фамилии. Да к тому же "герои" их именовались непременно по имени-отчеству. Борис Соломонович, Израиль Моисеевич — ну, как тут устоять перед соблазном разоблачения. Сразу все евреи оказались жуликами, взяточниками, проходимцами. Чуть ли не врагами народа.

С нами в редакции работал еще один выпускник Уральского университета, наш однокурсник, прославившийся тем, что ни разу на написал правильно Дон Кихот и Санчо Панса. Он баловался у нас сатирическим жанром, создал целую серию антисемитских фельетонов.

— Слушай, тебе следует морду набить, — сказал ему как-то Ося.

Тот хихикнул в ответ:

— Эх, вы, романтики, надо же карьеру делать!

И ведь сделал.

Кстати, о карьере. Я о ней тогда и не помышляла, но, оказывается, были люди, которых очень заботило мое будущее. И не где-нибудь эти люди работали, а в ЦК партии Молдавии.

Однажды секретарь редактора, милейшая наша Эсфирь Моисеевна, подбежала ко мне на своих высоких каблучках и с испугом в глазах сказала:

— Вас срочно вызывает Николай Васильевич.

Я поняла, что ничего хорошего меня не ждет. Вхожу чуть не в полуобморочном состоянии. Рядом с нашим главным сидит незнакомый человек. Начал без предисловий:

— Вы что же, хотите всю жизнь в литсотрудниках проходить? У вас университетский диплом, чистая анкета, крестьянское происхождение. Вы могли бы далеко пойти, если б не одно обстоятельство. Дело в вашем муже... Мы ничего против него не имеем, фронтовик, награжден боевыми орденами, способный журналист. Но нации в целом партия выражает недоверие... Есть для вас выход — развод. Мы поможем это сделать быстро. И вы пойдете вверх...

У меня онемели конечности, перед глазами заплясали цветные круги. Николай Васильевич налил мне стакан воды, видимо, боясь, что я грохнусь в обморок. Я в секунду поняла: нельзя быть слабой в такой момент. Внутри меня сжалась какая-то пружина и прыгнула вверх. Не помню дословно, что я сказала. Что-то очень резкое о непозволительности вмешательства в личную жизнь.

— Понимаю вас, это так неожиданно, — невозмутимо произнес после моей тирады человек из ЦК, — не горячитесь, остыньте и подумайте еще раз.

Я выскочила из кабинета на улицу. Действительно, надо остыть. Да и видеть сейчас никого не хотелось.

Второй раз меня пригласили в здание ЦК уже к другому сотруднику, по тому же поводу. Результат был тот же.

Зверев позже сказал мне:

— Молодец, уважаю. А на вид тихоня, и не подумаешь...

Потом наш Николай Васильевич неожиданно для всех погорел. Нашлись доброхоты, раскопавшие темные пятна в его биографии. Зверев скрыл свое происхождение. В анкетах он писал, что его отец был учителем, а на самом деле (какой ужас!) — священником в маленьком деревенском приходе, кстати, где-то в наших краях — на Южном Урале.

Правда, отставка его оказалась не такой уж и горькой. Он уезжал от нас в Ригу, заместителем главного газеты "Советская Латвия". Но пережил это как крах жизни. Когда он уезжал с семьей из Кишинева, на вокзал пришли его провожать мы с мужем, фотокор Алексей Бочаров и моя близкая подруга, заведующая библиотекой редакции Слава Кучук. Все, кого Николай Васильевич выдвигал и пестовал, тут же открестились от опального благодетеля.

Николай Васильевич всех нас по очереди обнял и почти прослезился:

— Ох, сколько ошибок наделал! А вас, ребята, в подвал сунул...

Года через два поехала я в Ригу, в гости к Осиной тете Соне, зашла в редакцию "Советской Латвии", и мы встретились с Николаем Васильевичем как старые добрые знакомые. Он стал меня уговаривать поехать в колхоз и написать очерк о простой латышской доярке, чтобы "утереть нос нашим журналистам". Я пообещала, но не получилось. Позже, когда я работала разъездным корреспондентом "Комсомольской правды", много ездила по все трем прибалтийским республикам. Была, и не раз, в латышских колхозах. А Зверев жил где-то в других краях.

Еще до того, как цэковцы пытались сделать мне большую карьеру, Осю (с семьей, разумеется) пытались сослать на север Молдавии, в Братушаны, главным редактором (какая честь!) газеты при тамошней машинно-тракторной станции.

— Чувствую, что надо отбиваться сходу, иначе загремим мы в Братушаны, — рассказывал потом Ося. — Но как? Какие резоны привести? А, была не была, дальше-то Братушан не сошлют, думаю. "Ты, — говорю я секретарю райкома, — где был во время войны? Слышал про блокаду Ленинграда? Про то, как там ели собак и ворон с воробьями? Так вот наша часть всю блокаду держала оборону. Меня контузило на Невской Дубровке". Тот, как услышал про контузию, побледнел, думал, видно, что я драться буду, замахал руками: "Иди отсюда, ненормальный!". Смешная история, правда?

Но я смешной эту историю не находила.

А вскоре случилось вот что. Приходит муж домой мрачнее тучи, сажает нас с мамой за стол и объявляет:

— Мне доподлинно известно, что есть план высылки евреев из крупных городов и столиц союзных республик куда-то с Сибирь или на Дальний Восток.

"Зря ты отказался от Братушан", — мелькнуло в моей голове.

— Я так решил, — продолжал Ося, — вам незачем со мной ехать. Говорят, смешанные семьи, по желанию, могут остаться. Будете тут мою дочку растить.

Я не успела и рта раскрыть, как моя обычно молчаливая мама сказала, как отрезала:

— Вместе живем, вместе и поедем, куда пошлют.

Мне нечего было и добавить. Вечер прошел в молчании.

Но Бог распорядился по-своему. Он решил, что после печей Освенцима, Майданека, Бухенвальда народу надо дать отсрочку. Смерть Сталина не дала осуществиться его дьявольскому плану.

Людям бы радоваться — конец тирании, а они плакали. Стон стоял по всей стране. Я не проронила и слезинки. Иммунитет привил мне отец, простой русский крестьянин, который называл Сталина не иначе, как врагом народа.

Были все-таки люди, не поддавшиеся тотальной промывке мозгов. И хотя Никита Хрущев много за годы своего правления наломал дров в экономике, он сказал правду об уничтожении собственного народа, освободил сидящих в лагерях политзаключенных, реабилитировал тех, кто уже погиб. Посмертно был реабилитирован отец Иосифа — Абрам Лазаревич, человек чести, высокой порядочности.

Я вот о чем подумала сейчас. Приди тогда к власти такой человек, как Путин, пошел бы он по пути Хрущева? Нет, не пошел бы. Вот вам и роль личности в истории.

А тогда мы слушали "закрытое письмо" о зверствах сталинских палачей и застывали от ужаса.

Но все уже понимали: начинается новая эпоха. И какие бы колебания и отступления не случались, назад дороги не было.

 

Окончание

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки