Софья Григорьевна возбужденно готовилась к вечернему приему. Даже не приему, а семейному ужину, что звучит намного теплее и уютнее. «Прием» - это что-то такое торжественное и ответственное. Сегодня же планировался семейный вечер – тихий, спокойный и, безусловно, приятный.
Софья Григорьевна и Иосиф Михайлович ждали в гости детей – сыновей Леонида, Льва и Ефима. Дети уже давно выросли, разъехались, кто куда, и редко собирались вместе у родителей. Поэтому сегодня был не просто семейный вечер или какой-то там прием. Сегодня был праздник.
Софья Григорьевна весь день суетилась, бегала из кухни в залу, мыла стаканы, гладила скатерть и, конечно, готовила: Ленечкин любимый оливье, традиционное советское блюдо; пирожки с мясом для Левочки, от которых он неизменно и с треском поправлялся; и обязательно суп с клецками, без которого не обходилось ни одно семейное застолье. Младший, Фимчик, слава Богу, кушал все.
Даже Иосиф Михайлович, обычно самоустранявшийся от работы по дому, сходил утром в магазин, купил бутылку водки (что не вызвало на этот раз неудовольствия Софьи Григорьевны), овощи для салатов и – зачем-то – пачку казенных пельменей (это Софья Григорьевна восприняла как личное оскорбление).
Он тоже волновался перед встречей с сыновьями, хотя вида не подавал. Сидел в кресле, читал спортивную газету или решал шахматные задачи.
Супруги привычно ворчали и покрикивали друг на друга, но так, по-доброму. 50 совместно прожитых лет ( сначала в Советском Союзе, теперь – в Израиле) научили их улавливать желания и мысли друг друга с полуслова. А иногда, и с одного взгляда. Нельзя сказать, что всегда они были рады этому моментальному пониманию. Они часто спорили и ругались. Софья Григорьевна даже угрожала разводом, но быстро остывала, и снова все становилось, как прежде.
Софья Григорьевна была из той породы пожилых женщин, глядя на которых трудно представить себе, что они были когда-то молодыми. Она была грузной, коренастой и упрямой. Красила волосы и брови в черный цвет, губы – в ярко-красный и тщательно выщипывала, сидя у окна и надев очки, волосы, которые все настойчивей пробивались над губами и на подбородке. У нее был громкий голос, крепкая рука и тяжелый запах изо рта.
И тем не менее, молодой она когда-то была. Правда, в живых, кроме мужа, не осталось никого, кто бы мог это подтвердить. Да и он, кажется, начал забывать уже о тех временах, когда она была гладкой, ладной и румяной. Когда волосы сами, без краски, искрились чернотой, а зубы блестели, как молодой снег.
Их отношения напоминали старую электрическую проводку в панельном доме. Вроде, работает хорошо, добротно. Но иногда – то здесь замкнет, то там – провод отстанет... Обиды, скопившиеся за годы жизни и тщательно спрятанные в глубь души, иногда прорывались наружу. И тогда Софья Григорьевна горько и тихонько плакала, вытирая глаза вышитым платочком, выкрикивая оскорбления и обидные слова Иосифу Михайловичу. Он молча поднимался и, тяжело ступая, уходил из дома. Софью Григорьевну всякий раз охватывал ужас и всякий раз – напрасно. Немного прогулявшись и проголодавшись, Иосиф Михайлович возвращался.
Он любил гулять, наблюдая за городской суетой. За руганью водителей такси, за толкотней у прилавков магазинов, за нескончаемым, муравьиным потоком людей. Казалось, каждый взвалил на себя ношу и тащит, тащит в свою нору...
По возвращении Иосифа Михайловича домой, супруги переживали новый взрыв чувств. Длился он недолго, и вскоре оба забывали о перемирии и начинали тихо и обыденно пилить друг друга. Хотя, как ни крути, они были вместе. Любили, сидя вечером за картами (Иосиф Михайлович, несмотря на пристрастие к шахматам, не считал зазорным перекинуться иногда с женой партийкой в очко или покер. Соперником она была неважнецким, но он снисходительно прощал ей промахи), вспоминать молодость, делиться давно прожитыми и пережитыми впечатлениями. А еще любили обсуждать они будущее детей и внуков.
День длился бесконечно долго. Казалось, края ему не будет. Софья Григорьевна развлекалась тем, что смотрела тянущиеся, как жвачка, сериалы. Одно и то же, изо дня в день. Одинаковые люди с одинаково шаблонными фразами.
Иногда Иосиф Михайлович читал Софье Григорьевне газеты с последними известиями. Но ей это вскоре наскучивало, потому что в газетах писали только о плохом и о том, что дальше будет только хуже. И Софья Григорьевна ужасно расстраивалась. Поэтому она уверенным жестом показывала мужу: хватит! И тот безропотно уходил в дальний угол комнаты, где продолжал читать про грядущие ужасы и уже наступившие кошмары.
Вставали старики рано, в семь утра. И что делать весь день? Ну, почитают немного, посмотрят телевизор. Прогуляются, если не жарко. А дальше?
Тяжелее всего было в полдень. Тогда они уходили отдыхать, но сколько можно валяться в постели? Ну час, ну два. А день все длится, и солнце все светит, и упрямо, ни в какую не хочет садиться. И люди под окнами носятся, куда-то торопятся, и у всех дела...
После долгих мучений, старики нашли себе занятие. Софья Григорьевна складывала полиэтиленовые мешочки, которые приносили из магазинов. Аккуратно, вчетверо, стопочкой. Каждый день она совершенствовала эти стопочки, и зорко следила за тем, чтобы не дай Бог не нарушить их кристальную ровность.
А Иосиф Михайлович увлекся японской философией, и часами рассматривал цветы, пытаясь найти в них до 50 оттенков красного.
День длился бесконечно долго, а жизнь пронеслась незаметно...
Старики предвкушали, как за праздничным столом сыновья расскажут о себе, о детях. Иосиф Михайлович больше всего хотел подискутировать насчет политической ситуации в стране и мире, а Софья Григорьевна ожидала новых рассказов о женах и тещах...
Иосиф Михайлович нервно посматривал на часы. Дети все не шли. Он взял гитару, выпил рюмку и затянул свою любимую:
А глобус крутится старенький,
Круглый, как земля,
Нет на этом шарике
Места для меня...
Пел он, если честно, не очень. Но проникновенно и с чувством. Если Софья Григорьевна хотела уколоть его, да побольнее, всегда била по этому его творчеству:
- Тоже мне, Окуджава нашелся! – говорила она, - вот он поет, а ты что?
Но Иосиф Михайлович не обижался. Что с нее взять?
А вообще он любил бренчать на гитаре. А когда-то мечтал стать скрипачом. Да что вспоминать, давно дело было...
Хотя иногда все-таки хочется вспомнить, как много лет назад он, маленький, стоял против окон учителя музыки Розина и слушал, как тот свирепо и упоительно отчитывал ученика за плохо выученную пьесу. Их дома - даже не дома, землянки, - стояли так близко друг к другу, что можно было свободно заглянуть в соседние окна, а иногда даже, мальчишками, они перелезали из окон друг к другу и переругивались по мелочам... Мальчик, понуро опустив голову, теребил струны дешевой скрипки, отчего та пищала, как придавленная мышеловкой мышь. Сердце сжималось от этих отвратительных и пронзительных звуков, и Иосиф Михайлович, тогда еще Иосик, ненавидел этого мальчика, равнодушного к трагической красоте скрипичного звука. Это раздирающее, физическое чувство ненависти Иосиф Михайлович испытывал потом много, бесчисленно много раз в жизни и всегда давил его. Оттого сжигал себя изнутри, пока не превратился в сухонького и безмолвного старичка. Добряка, по своей натуре, с невыплеснутой, затоптанной желчью. Человека, привыкшего бояться собственных чувств.
Он часто думал о детстве, о матери. О фронте, о молодости. У него имелась специальная книжечка, куда он записывал старые песни. Книжку эту он никому не показывал, даже жене. Стеснялся. Там было все самое важное: фронтовые истории, жизненные курьезы, анекдоты. Все, чем можно развеселить собравшихся за столом гостей. Истории эти уже были много раз рассказаны и засмеяны. Но Иосиф Михайлович упорно перед семейным вечером пересматривал книжку, пытаясь найти в ней что-то новенькое.
Все здесь было под номерами и датировано годами – от 49-го до 96-го. Почти 50 лет жизни...
Например, анекдотов про тещу было 6. Для экономии, он не писал анекдоты целиком, а лишь краткое содержание: «от грибов», «теща есть», «как сказал».
Истории и песни про Родину шли, конечно, первыми. А потом уже все остальное.
Страниц в книжке было около 60. Она была исписана так, что никто бы, кроме Иосифа Михайловича, ни за что в ней не разобрался. Хотя он и старался придерживаться порядка, то и дело попадались написанные кверху тормашками заголовки, откуда-то появлялись странные сокращения и даже рисунки...
Вот одна песня, про «Надежду». Ну, знаете, Пахмутова с Добронравовым написали. Популярная была песенка когда-то. С ней история связана. Романтическая, можно сказать.
Ленька (старший самый) пришел как-то домой. Ночью, весь в крови, избитый. Обступили его, спрашивали что да как. А он молчит. Ни в какую. Это только потом уже узнали, что случилось.
Друг у него был лучший, Вовчик. Неказистый такой, толстопузый с черным кроличьим пушком на щеках. Такой хейзер, из работяг. Еще у него отец был, Игнатий Петрович – противный мужичонка. Так с ним-то вся история и приключилась.
Соседка у нас была, то ли Татьяной, то ли Натальей ее звали. Никто сейчас и не помнит. Но было в ней что-то....распутное. Да, не то, чтобы порочной она была; да и не слишком гулящей. Просто привлекала, и все. Так вот этот Игнатий Петрович к ней от жены и бегал, в ее землянку. Мы с Софьей Григорьевной тогда на втором этаже жили, прямо над ней. Комнатушка была крошечная, с коридором, длинным, как гроб. В доме всегда было темно. Грязная лампочка; горшок с фикусом; запах пирожков с картошкой и горелого масла и страстные, горячие звуки из окон ее землянки. И так каждый день, представьте себе. Только спать улягутся, свет потушат. И тут – заводят свою волынку. Орут, вопят, как резаные. И так стыдно становится, так неудобно. Все люди как люди, а Игнатий этот Петрович со своей Натальей, видите ли, любовью занимаются.
Сначала мы делали вид, что ничего не замечаем. Но потом и соседи обратили внимание. И даже на нас самих подумали (а Фимчик тогда еще совсем маленький был, только родился). Софья Григорьевна сильно смущалась таких внимательных взглядов. И ведь не пойдешь каждому объяснять, что «эта фаняра» там развлекается.
В конце концов, Софья Григорьевна начала требовать, чтобы я «прекратил безобразие». Я, для виду, кряхтя, поднимался и шел к бессовестным любовникам. Подолгу стоял в темноте, прислушиваясь к стонам, раздававшимся из-за деревянной, почти прозрачной двери. Пахло ночью, травой и страстью. Из маленького окошка пробивался неверный свет лампочки; сзади, вокруг себя, чувствовал я чьи-то мелкие шажки, шорох. Видимо, бегали кошки. Я старался держаться в тени, так, чтобы меня, не дай Бог, не заметили. И такие разные чувства теснились в душе моей: и зависть к скользкому, как рыба, Игнатию Петровичу; и жгучее желание; и невозможные, завораживающие звуки, которые, как гвоздем, прикрепляли к земле; и стыдность самой ситуации...
Крики прекращались естественным образом. Тогда меня охватывал страх, и я поспешно возвращался домой. Софья Григорьевна подозрительно осматривала меня и разрешала лечь в постель.
Наутро бесстыжая Татьяна или Наталья вела себя как ни в чем не бывало. Из ее комнатки опять доносились звуки – той самой песенки про надежду. И столько зависти и обиды вызывала ее беспечность, что сердце сжималось от ненависти к ней и от желания обладать ею.
Конечно, никто об этом не знал. Софья Григорьевна, может, и догадывалась о чем-то, но виду не показывала. Ее больше волновали подрастающие мальчики. Леньке тогда уже 18 исполнилось, Леве – 14. И правильно. Ленька-то когда пришел, весь в крови, долго молчал. Слова от него не могли добиться. А потом раскололся. И так расплакался, совсем по-детски. Оказалось, что и он к ней бегал. Ну, к Татьяне этой. Игнатий Петрович уйдет, а Ленька к ней ныряет. И пока я мучительно завидовал этому Петровичу, Ленька весело проводил время.
Я потом долго хранил досаду. Не потому, что так уже тянула меня эта женщина. И не потому, что Софью Григорьевну не любил. Любил. Но обида на молодость и проворство принесла осознание того, что время, отведенное мне в жизни, невероятно укорачивается. Что так много я не успел...
Ну, Игнатий этот Петрович как узнал, побил его, конечно, крепко. Весь двор хищно наблюдал за их схваткой, и коренастый, мощный мужик разорвал бы Леньку в клочья, если бы Татьяна эта (или Наталья?) вовремя не спохватилась. Прибежала, встала между ними. Игнатий-то, хоть и свирепый был, да ее не тронул. Успокоился.
А Ленька после этого сильно переживал. На улицу не выходил. Его там обзывали матерно. А тут я как раз на повышение пошел, квартиру новую дали. Так и переехали.
А с девушками у Леньки потом не клеилось. Да и вообще как-то все в жизни не клеилось. Может, не из-за этого случая, а просто так сложилось...
Тоже ведь уже не мальчик, а все болтается без дела. Ребенка, сына своего, где-то бросил. Как мы упрашивали, чтоб он его приводил повидаться. Нет, не хотел. Сейчас уже большой, наверное.
Вообще-то он хороший. Добрый очень. И мягкий. Но что-то не заладилось...
Как же все-таки ее звали? Наверное, все-таки Наталья...
Софья Григорьевна тяжело села рядом.
- Он ведь добрый такой. И наивный..., - словно прочитала она его мысли. Такое часто случалось – они вместе думали, переживали и чувствовали. Не получалось только одного – вместе забывать.
- Ну, ничего, - успокоил ее Иосиф Михайлович, - бывает. Но мы перед ним в долгу...
-Да, да, - всхлипывала Софья Григорьевна.
- Ты ему когда в последний раз давала?
- В феврале – 600, в марте – 650. В апреле еще не приходил.
- Надо дать. Надо помогать. Пока можем – надо помогать. А когда не сможем, тогда и не сможем. А пока силы есть, надо помогать.
- Да, да, - согласилась Софья Григорьевна.
Раскраснелась. Расплакалась.
Позвонили в дверь. Софья Григорьевна перепугалась, соскочила и вытерла лицо, пока Иосиф Михаилович встречал гостей.
Ленька был в помятом пиджаке с дурным запахом, криво выбрит и чуть пьян. Он вошел, согнувшись почти вдвое, как будто стеснялся чего-то, старался поменьше места занять.
- Ленечка! – кинулась на шею Софья Григорьевна, - что ж ты пропал совсем? Не приходишь, не звонишь?
- Дела, - важно ответил Ленька и огляделся по сторонам. У него в последнее время появилась такая привычка – осматриваться, словно боялся он чужих взглядов.
- Бизнес? – с надеждой спросила Софья Григорьевна, которая привыкла уже к тому, что у всех серьезных людей теперь свой бизнес.
- Ну садись, садись, родненький, - запричитала вокруг него Софья Григорьевна. Закрутилась, как юла.
- Ага, спасибо, - ответил Ленька.
Софья Григорьевна проворно вынула из серванта начатое вино, еще с нового года осталось. Иосиф Михайлович укоризненно поглядел на нее, указал на бутылку водки. Софья Григорьевна с неудовольствием кивнула.
- Ну, со свиданьицем! – улыбнулся он и поднял рюмку, - как говорится, лехаим!
Ленька опять согласился и хряпнул сто грамм.
- Подождите вы, - проворчала Софья Григорьевна, - сейчас ребята придут.
- А чего ждать? – вдруг зло удивился Ленька, - мы и без них можем. А, батя?
Батя. Никогда в их еврейской семье не было такого обращения к отцу. И откуда это взялось?
Ленька снова хряпнул.
Иосиф Михайлович поднялся из-за стола и пошел к жене на кухню, где она привычно и хлопотно суетилась.
- Что? – спросила Софья Григорьевна встревоженно.
- Ничего. Как обычно.
- Что, опять?
- Да, вроде...
Софья Григорьевна вздохнула и потянулась за почти новым, чуть тронутым серостью, сервизом.
Странно так получается. Столько пройдено, а все – как один день. Вот однажды внучка пришла, Светочка, Левина старшая. Софья Григорьевна ей приданое приготовила, сервиз этот, чешский. Так она посмотрела и говорит:
- Так ему ж лет 40. Я ж его до дома не дотащу!
А ему всего 15. Из Чехии тогда везли, по блату.
Вот это-то и странно. 15 лет и 40 – цифры, в сущности, совершенно одинаковые. Только для стариков они одинаково малы, а для молодых – одинаково велики...
Помолчали.
Потом неожиданно Ленька разразился речью. Говорил он долго и страстно. Сначала с чувством критиковал родителей: мол, и это у вас неправильно стоит, и тут криво, и чай прокисший, а цветы в вазе давно завяли, надо бы выбросить. И паутину на потолке заметил, и несвежий тюль, и задохшуюся бутылку вина. И раскудахтался, совсем как баба.
А потом неожиданно сник, посерел, голову уронил. Начал жаловаться, что жизнь его не сложилась, так, как должна была, и виноваты в этом правительство, коммунисты и погода. Было бы не так жарко, да законы другие, да коммуняг бы всех перебили, вот тогда он бы, Ленька, всем показал...
Потом совсем скис, заплакал.
- Ну, ничего. Сейчас Фимчик с Левочкой придут, - сказал Иосиф Михайлович бодро.
- Да... – протянула Софья Григорьевна, приводя себя в порядок. Вообще, «да» было ее любимым словом. Она после каждого предложения его вставляла. Вот, говорит: «Сегодня видела соседку Виолетту Абрамовну, да. Она тащила несъедобную селедку, да...». Софья Григорьевна, будто, сама с собой соглашалась, и требовала согласия от других.
- Они, наверное, все еще в контрах, - сказал Иосиф Михайлович.
- Ой, не говори мне об этом, - махнула головой Софья Григорьевна, - у меня давление поднимается.
- Угу, - вздохнул Иосиф Михайлович.
- Кто бы мог подумать, что мои дети так поссорятся... В жизни никогда ничего не было, да. Так хорошо всегда жили... Дружно! И никогда ничего, да. Нет, не могу даже об этом думать. У меня голова начинает болеть. И сердце...
В 1974-м Иосифа Михайловича (а он ведь нефтяником был) отправили на разработку новой вышки. На полгода.
- Рубашек тебе кладу 7 штук. Вот так, стопочкой, - приговаривала Софья Григорьевна, собирая чемодан. Ух, симпатичная она тогда была! Кудрявая, крепкая. Уже не такая тоненькая, конечно, как в молодости. Все-таки, дети. Но грудь высокая, смуглая; ноги сильные, ровные. Черное платье в горошек очень ей шло. Знойная женщина, словом.
Расставались-то на полгода. Ну, конечно, он должен был приехать на побывку, на недельку где-то. Но все равно...
Самая долгая их разлука длилась 3 недели – тогда Иосифа Михайловича посылали в командировку, на Север. А тут его повысили, стали поручать задания ответственные.
Трудно, конечно, жена в таком положении. Но платят хорошо; работы много, но ведь и семья, слава Богу, большая. Уже и немолодые ведь, а вот, неожиданно, такая радость. Софья Григорьевна как узнала об этом, так грешным делом думала от ребенка избавиться.
- Куда нам еще? Дети взрослые уже, стыдно... Да и кормить как будем? – грустно всхлипывала она.
- Дура! – ласково закричала теща, Полина Моисеевна, попыхивая сигареткой (это с ней Софья Григорьевна обсуждала судьбу будущего ребенка), - это ж счастье! Не смей дитё трогать! Вырастим, выкормим. Бабы – они ведь как кошки. Больно рожать, говорят! А потом все зарастает, забывается, и смотришь – снова брюхатая ходит!
- У нас и так три лба здоровых, не знаю, куда от них деваться. А сейчас опять – пеленки, распашонки...
- Дура! – опять весело крикнула Полина Моисеевна, - а вдруг девка будет? Ты представь: три пацана и девка! Подрастет, сама себе пеленки стирать будет!
Это Софью Григорьевну вполне убедило. На следующий день она сообщила мужу радостную весть, и он от счастья запил. А еще через неделю узнал о своем назначении.
Окончание см. Часть 2
Добавить комментарий