Ожидание, что тебя вот-вот вызовут на допрос, весьма тревожно. Трудно передать смятение каждого из нас, когда среди ночи раздается железный лязг отворяемых затворов и в камеру входит вертухай, спрашивая шепотом:
- Кто тут на букву Д?
Полностью фамилия вызываемого не произносится, чтобы стены не услыхали, что Д находится под следствием. Д поднимается, одевается и идет на допрос, как на заклание. Это скорбный путь, словно ведут тебя на Голгофу.
Опять цоканье языком, этот жуткий клекот конвоира. Хождение по лестницам, коридорам, подъем на лифте, какой-то замаскированный лабиринт. Вас проводят мимо дежурной комнаты, где проверяют, того ли ведут, что надо. Дежурный шепотом спрашивает и требует, чтобы ему шепотом отвечали: "Как фамилия?" Сделав отметку, говорит: "Проходи". И снова ты, в какой уж раз подвергаешься допросу. И снова наветы, и снова провокации, окрики, запугивание, издевательства.Смотрю я на своего следователя: статный, красивый молодой человек лет тридцати трех, Шатен с серыми глазами. Костюм на нем сидит хорошо, видимо, шил хороший портной. Сегодня он в штатском. Он добродушен сегодня... Может быть, пришел из театра, с гулянья, может, с собрания, где обсуждали высокие "моральные качества советского человека". Он попивает какой-то напиток, смотрит на свет через стакан, медленно, со смаком, посасывает искрящуюся влагу, лукаво смотрит на меня, словно говоря: "Тебе не дам, знаю, что пить хочешь, но не дам. Смотри и завидуй моей вольготной хорошей жизни".
Он со мной не разговаривает, словно меня нет. То развернет газету и читает, то настраивает радио, ловит музыку, увеличивая звук, словно дразня меня: "Слушай, как жизнь течет своим чередом. Люди живут, поют, радуются!". Затем берет телефонную трубку, долго с кем-то разговаривает о футболе. Футбол - постоянная тема чекистов.
Следователь выходит куда-то из кабинета, оставляя меня одного. Может быть наблюдает за мной из какого-нибудь глазка? Его все нет и нет. Но вот он приходит с подполковником, здоровенным человеком в усах, как у Тараса Бульбы. Подполковник косится на меня. "Не возись с ним, не церемонься!" - говорит он майору. - "Не таких обламывали и заставляли говорить. Отправь на вытрезвление. Там расколется."
Он рассматривает какое-то толстое дело.
- Кто такой Вульфсон?
- Отец моей жены.
- Оптант? Хотел уйти из Советского Союза? Предатели! Космополиты! На фронтах их не видно было ни одного. Торгуют и спекулируют. Наши Иваны кровь проливают за Родину, а они в тылу отсиживаются. Скажи, ведь правду говорю?
- Неправда, я вот добровольцем пошел на фронт, рядовым в мои пятьдесят лет. Воевал хорошо и награжден орденом и медалями за боевые заслуги.
- А кто был твой начальник? Жид? Вот он и дал тебе орден! Ты его за взятку получил.
- Награды мне выдавал Президиум Верховного совета. Там взяток не берут. А если у меня был начальником еврей, значит евреи были на фронте, а вы говорите, что там их не было.
Разговор в этот раз велся в форме некоей дискуссии. Не было истошных выкриков, угроз. Следователь мне все внушал, что евреи норовят захватить командные посты на службе, избегают тяжелой физической работы, не идут в колхоз. Что они тунеядцы, предатели, космополиты, трусы, уклоняются от военной службы.
Обвиняли меня на сей раз не за мои проступки, а за всех евреев, рисуя их самыми грязными красками, изображали низкими, трусами, расхитителями, гешефтмахерами и изменниками Родины.
- Добропорядочность, отвага, личное достоинство не свойственны космополитам. Вот и ты, буржуазный националист, готовый в любой момент предать родину. Ты еще в войне 1914-1918 годов сдался в плен немцам и не хотел воевать за родину.
- В эту войну большевики были за поражение царской России, - сказал я. - Многие из нас, в том числе и не евреи, были довольны поражением царизма в войне и были готовы брататься с немецкими солдатами, такими же рабочими и крестьянами, как мы. Вы как коммунист должны это знать.
- А вот ты, будучи в плену, предавал русских солдат, и по твоему доносу в Австро-Венгрии посадили в крепость Дорошева.
- Неправда, Дорошев жив, он сейчас в Москве. Позвоните ему, и он вам расскажет, как я ему помогал.
А было так. Мой однополчанин Дорошев, будучи в плену, поехал на сельскохозяйственные работы и где-то при австрийцах сказал про императора Франца Иосифа, что он выживший из ума старик, старый пердун и ему давно надо бы в гробу лежать. Против Дорошева было создано дело об оскорблении Его Императорского Величества, и его судили в гарнизонном военном суде г. Вены. По просьбе Дорошева меня вызвали в суд свидетелем защиты, и мои показания в суде облегчили его участь. Осудили Дорошева на три года тюрьмы, он сидел с венгерскими революционерами, а освободила его венгерская революция. Теперь он в Москве, благоденствует и может подтвердить мои показания.
- Ты был связан с испанским посольством. Какие шпионские сведения ты передавал Испании? Почему испанское консульство выдало тебе паспорт, дающий право свободного передвижения из Австро-Венгрии на Украину? Какими деньгами они платили тебе за шпионаж, и сколько ты получал? Ты видишь теперь, что мы давно следим за тобой, знаем каждый твой шаг, все о твоей преступной контрреволюционной и шпионской деятельности.
- Нет за мной никакой шпионской и контрреволюционной деятельности. Я сейчас расскажу, как получил паспорт в испанском консульстве. Во время первой мировой войны Испания, нейтральное тогда государство, взяла под свой протекторат интересы российских граждан, интернированных в Австро-Венгрии. Когда немцы, по соглашению с гетманом Скоропадским, оккупировали Украину, всем интернированным в Австро-Венгрии гражданским лицам Украины разрешили вернуться на родину с помощью испанского посольства. Когда я был в венском суде, русские рассказали мне об этой возможности попасть на родину, и воспользовавшись пребыванием в Вене, я отправился в испанcкое консульство, где мне как жителю Украины удалось получить паспорт.
Об этой истории я рассказывал когда-то своему приятелю Орлову. И тут меня осенило, что МГБ знает об этом из осведомительских материалов Орлова. Я рассказывал ему и Дорошеве. Так вот откуда у МГБ такая осведомленность! Как же подло они все извращают, провоцируют и шантажируют меня, чтобы "уличить" и опорочить. И какой мерзавец этот Орлов! По некоторым допросам я уже догадывался, что он давал сведения КГБ. А когда обнаружилась вся подлая сущность этого сексота[1], наймита тиранов, его ложь и услужливая готовность очернить и погубить любого, даже своего "друга" в угоду фашиствующим молодчикам бериевского департамента, я понял, что Орлов - продукт системы, подобие тех собак, которых дрессировали гитлеровцы на страх своим несчастным жертвам.
На этот раз следователь не грозил, что доведет меня до такого состояния, что меня вынесут, как труп, ногами вперед. Меня отвели в камеру. Там все спали. Дело привычное: возвращаются с допроса. Разговоры об этом будут днем. А пока спать! Но тут в соседней камере раздается душераздирающий крик. Какое-то хлопанье, падение тела. Крики: "Убийцы! Куда вы меня ведете? Вешатели! Товарищи, меня ведут на смерть!" Кто-то, видимо, заткнул кричащему рот. Раздалось мычание. Еще мгновение и все стихло. Тревожен был наш сон после этого крика.
Гольдберг, старик лет шестидесяти, бухгалтер, весьма мрачно настроенный, все твердил: "Череп бы о стенку разбить, чтобы сразу кончить мучения! Зачем нам цепляться за жизнь? Все равно нам не видать воли, не обнять и не утешить детей. Нас сгноят живьем, сделают умалишенными".
Его посадили за то, что он выразил сомнение по поводу ускоренной оборачиваемости капитала. Не везде и не всегда это осуществимо. Больше ни на какие политические темы он никогда не говорил. Гольдберг не любил политики. Беспартийный человек, бухгалтер, он честно работал на своем поприще с присущей его возрасту добросовестностью и преданностью. Любил вспоминать стихи Апухтина: "Вы говорите, доктор, я здоров. А между тем родным моим сказали, что болен я..." Хотел бы я, говорил Гольдберг, заболеть этой болезнью апухтинского больного. Ей-ей, от нее куда легче избавиться, нежели от этой нашей чумы - МГБ, от его беззакония и жестоких пыток!.. Скажу, как библейский Иов: "Страдания мои тяжелее стонов моих. Зачем не уничтожен я прежде этой тьмы?"
Гольдберг знал литературу и часто приводил цитаты: "Ведь для народа счастье его - свет и свобода прежде всего!" - "Неправосудие и рабство гибельны для народа." Алексей Толстой писал: "Изображая обезумевшего от власти деспота, я часто бросал перо - не столько от мысли, что существовал такой Иван Грозный, сколько от мысли, что могло существовать общество, которое терпело его и ему покорялось". На кого намекал Гольдберг?
Гришин - скрипач из оркестра Большого театра. Его посадили за то, что уходя немного подвыпившим с вечеринки, натолкнулся нечаянно на стоящий в коридоре бюст Сталина и от испуга воскликнул: "Ух, черт!" За этот террористический выкрик его и посадили.
Скромный, с мягким характером, человек, он часто впадал в грусть и тихонько-тихонько напевал себе что-нибудь под нос. "Не пойте!" - нервно кричали ему заключенные. "Какое кощунство - петь в нашем положении! Плакать надо, - говорил Гольдберг, - голову пеплом посыпать, рвать одежды и царапать лицо свое надо".
Гришин часто вспоминал постановки Большого театра: “Поле, поле! Кто тебя усеял мертвыми костями?” Мурашки бегали по телу от этой арии. Ведь это мы покрываемся “травой забвения”, и никто, никто не будет говорить ни о нас, ни о тех, кто творил над нами зло...
Гришин иногда слушал передачи по радио из Америки и Англии. В них передавали, что ООН признала Китай агрессором, что в связи с войной в Корее международное положение очень напряжено, что возможна война с нашими бывшими союзниками. Каждое сообщение воспринималось нами с точки зрения того, как происходящее событие может отразиться на нашем положении. Мы допускали возможность начала войны. Ибо почему такой террор? Почему стали ловить и сажать людей за решетку? Видимо, это страховка от каких-то мифических восстаний и подрывных выступлений?
Какие еще причины и мотивы можно придумать, чтобы оправдать жестокие мероприятия, предпринимаемые правительством нашего “свободолюбивого” государства?! Творимое над нами беззаконие никак не вязалось с постулатами Конституции.
Два мира. По Конституции - мир свободы, равенства, труда и счастья, и мир КГБ - насилие, угнетение, провокации и злодейство!
Два лагеря: лагерь построения коммунизма - все для счастья человека, забота о нем, и лагерь КГБ - все для того, чтобы довести человека до оскотинения, погасить веру в добро, в закон, превратить его в рабочий скот. В этом доме грубо попиралось всякое достоинство человека, жестоко высмеивались идеалы и все то великое, к чему стремились лучшие умы человечества.
Если бы все это было в застенках гестапо, то было бы понятно. Но когда злодейство совершается именем социализма в стране, строящей коммунизм, где на бумаге провозглашены самые гуманные законы, когда жульнически и нагло попираются идеи, за которые лучшие умы мира отдавали жизнь, то становится горестно и страшно за судьбу человечества.
По рассказу Гришина, поводом для обвинения в терроре одного музыканта Большого театра послужил такой случай. Сталин должен был посетить Большой театр. Музыкант с валторной шел в оркестр, чтобы занять свое место. Кто-то, видимо, из охраны спросил, что он несет в футляре. Музыкант ответил: “Бомбу”. Прямо с места его завезли на Лубянку, и особое совещание загнало его на каторгу на 15 лет.
Особенно беспокойно вел себя портной Захаров. Он написал анонимное письмо в “Правду”, где излагал свою особую платформу построения социализма в нашей стране. Ему не нравились колхозы, и он требовал их ликвидации. Захаров не мог понять, как могли обнаружить автора, если он письма не подписывал да и послал не из своего города. И все говорил: “Шил бы я лучше штаны и не совал нос в колхозы. А теперь за мою критику меня в Сибирь!”
Инженер с Урала Дмитриев написал в “Правду”, “Известия”, писателям Шолохову и Корнейчуку о том, что его брата, писателя Дмитриева ни за что угнали в Сибирь и содержат в тяжких условиях, вместе с бандитами, убийцами и ворами. Он писал Шолохову и Корнейчуку: “Ваш собрат по перу безвинно томится в лагере, осужден тройкой без суда, оторван от творческой деятельности. Вы, “инженеры человеческих душ”, поднимите голос, опротестуйте неслыханное беззаконие! Произвол, творимый в КГБ, противоречит Декларации прав человека!” И подписал письмо. После этого он уехал с Урала работать в другой город. Получив отпуск, прожил около двух месяцев в Крыму, а затем поехал в Москву и остановился у своего товарища, где жил без прописки. Однажды Дмитриев получал на главном почтамте письма до востребования. Когда он выходил, его отозвали в сторону, впихнули в машину и привезли на Лубянку. Ордер на арест был оформлен уже на другой день. Его допрашивали, избивая - все добивались, откуда он знает о существовании Декларации прав человека.
Мне он говорил: “Как коммунист я не верю в предначертания судьбы, но в жизни каждого человека есть что-то, что рок наказывает его за содеянные им недобрые дела. Мы, видимо, за свою жизнь причинили кому-нибудь зло, и судьба нас наказывает”. И еще говорил: “Не вступайте в пререкания со следователями, подписывайте, только не до абсурда, протоколы. Все равно в деле будут “ваши” показания, с “вашими” подписями, даже если вы их не только не подписывали, но и не читали.
Хайкин, начальник отдела снабжения металлургического завода, обвинялся в попытке взорвать завод. Недостатка в показаниях “свидетелей” не было. На очных ставках они раскрывали все новые и новые доказательства “преступных замыслов” Хайкина.
При своем уравновешенном характере он часто приходил с допроса словно пьяный. Мне он как-то доверительно сказал, что его прямо в кабинете следователя изрядно избили, но строго-настрого приказали никогда никому об этом не говорить. Все протоколы с “его” показаниями в том, что он сознался, он подписывал: может быть, скорее в лагеря отправят. Там все же не так будет мучительно. Ночью хоть спать дадут. а если там скорее смерть наступит, то с ней и избавление от мук.
Вилли - совсем мальчишка. Студент первого курса, он мне чем-то напоминал сына Шуру. Я по-отечески привязался к нему, и он всей своей юношеской душой заботливо относился ко мне. В мое дежурство он не давал мне выносить парашу и делал это за меня. При натирке пола он отстранял меня и сам выполнял мою часть работы. Хороший физкультурник, он стал с нами заниматься, так чтобы вертухай не проследил, физкультурой. Упражнение было несложным и немного разминало наши застоявшиеся кости. Шутя я делал упражнения, словно рублю дрова. Надо тренироваться, говорил я. Ведь придется рубить лес. Не думалось мне тогда, что меня в самом деле угонят на лесоповал! А знаете ли вы, таинственно сказал Гольдзильберг, что есть такие лагеря, где заключенные ходят с номерами на плечах? Там не только рубить дрова заставляют, но и угоняют в шахты!
Все это казалось совершенно невозможным, невероятным: да что там каторга, что ли? Вилли мечтательно говорил: я там буду продолжать образование. Там для этого созданы все условия. Как мы все были наивны!
Вилли считал, что не совершил никакого преступления. Группа его товарищей размечталась, как это свойственно юношам, о путешествии в юго-восточные страны. Все так заманчиво, так романтично! Почему бы не попутешествовать по свету, не побывать в Турции или Индии? Трое решили как-нибудь пробраться через границу. Родители двоих поехали в Сочи, и мальчики отправились с ними. Заранее заготовив письма родителям, чтобы они простили их за причиненное горе, мальчики оставили эти письма у Вилли с тем, чтобы он вручил их родителям, когда получит сигнал, что все готово и можно ехать.
Вилли как-то сказал своей возлюбленной, что может быть им скоро придется расстаться. Таинственность насторожила девушку, она стала допытываться, и Вилли открыл ей замысел “побега”. Девушка, дочь чекиста, сейчас же сообщила отцу Вилли, тогда следователю МГБ: “Мол, примите меры!” Отец сразу написал в МГБ, что сын затеял вместе с двумя товарищами побег: “Мне это только что стало известно. Я приму меры к недопущению такого безумного шага”. Вилли сразу арестовали в Москве, а двоих его товарищей взяли в Сочи, обвинив всех троих в измене родине. Отца же Вилли сняли с работы и назначили завхозом дома отдыха МГБ, а вскоре выгнали и с этой работы.
Еще один мальчик-студент был с нами в камере. Совсем дитя! Его взяли “за связь с врагами народа”. Как-то пришел Владлен с допроса и, по-детски всхлипывая, рассказал о таком диалоге со следователем:
Ну, рассказывай, зачем ты с врагами народа поддерживаешь связь?
- Нет у меня никакой связи с врагами народа. Никого из них не знаю и знать не хочу. Я комсомолец, у меня грамота райкома комсомола. Я знаю только свою учебу, свой институт.
- Мерзавец, говори, мы все знаем! С Николаевой ты переписываешься?
- Переписываюсь.
- И деньги ей посылаешь?
- Посылаю.
- А откуда деньги достаешь?
- Я получаю стипендию. Половину отсылаю, а половину оставляю себе на жизнь.
- А говоришь, щенок, что не имеешь связи с врагами народа!
- Так ведь это же моя мать. Какой же она враг народа?
- Б... она, а не мать! Ее давно надо было расстрелять!
Владлен плакал по-ребячьи: “Как они смеют так оскорблять мать? Как они смели мне, сыну, так говорить о матери! О, если бы у меня было оружие! Я бы его пристрелил! Я этого никогда не забуду! И найду, коль жив останусь, этого следователя, эту сволочь!"
Мне вспомнились слова Герцена: “А тут жалкие люди, люди-слизняки говорят, что не следует бранить всю эту шайку разбойников и негодяев, которая управляет нами”.
До какого же падения нужно дойти, чтобы так издеваться над сыном за то, что он писал матери, старой большевичке, репрессированной по преступному произволу бериевского департамента!
В камере часто возникали жаркие споры. То ли боясь провокаторов, то ли по своей лакейской натуре некоторые заключенные рядились в тогу защитников режима. “Значит, так надо было с нами поступить, значит, за нами что-то есть. Ему, начальству, виднее. Гольдзильберг даже однажды накинулся на меня: “Прекратите клеветать на начальство. Я сейчас буду вынужден об этом сообщить”. “А я доложу, что вы их псами называете. Вот пойду и скажу: Гольдзильберг говорит про вас, что вы - псы!” Страсти и перебранки доходили до того, что вертухай стучал ключом в дверь и орал: “Прекратить разговорчики!”
Фактически Гольдзильберг был весьма возмущен и в глубине души презирал МГБ, но почему-то двурушничал перед чекистами. Он говорил и печалился, что, вот, разрушена его и жены молодая жизнь, что не видать ему больше воли, что надо как-то дать жене понять, что ждать его возвращения безнадежно, и пусть она, пока молода, устраивает свою жизнь. “Я никак не могу ее осудить, если она выйдет замуж. Надо же ей как-то жить и кормить детей”. О детях он говорил со скорбью и тоской.
Так волею тиранов разрушалась семья. Так растлевались человеческие души. Так губилась вера в доброе начало.
Андрей Никанорович Иванов, старший лейтенант, попал в плен к немцам. Ему удалось оттуда бежать и снова вернуться на фронт. Долгое время его держали в спецлагерях, проверяя и выискивая причины, по которым он попал в плен. Часть, в которой он служил, попала в окружение, это было установлено показаниями однополчан. Но в плен Иванов все же сдался. Он не застрелился, как учил Сталин, а “шкурнически” сохранил свою жизнь, оказавшись тем самым изменником родины.
После очередного допроса Иванов, шатаясь, ввалился в камеру.
- Неужели вышка! Да за что же? Кто не был на войне, тот может думать, что в плен попадают по доброй воле. Воины, побывавшие в боях, знают и понимают, что воюя, ты не гарантирован от плена. История знает, что цари, допускали возможность попасть в плен. Петр Великий давал наказ Меньшикову на случай, если он, Петр, попадет в плен. Князя Игоря в опере показывают плененным, и никто не собирался казнить его за это! За что же меня, солдата Родины, подвергают испытаниям и готовят мне вышку?
Иванов всю ночь лежал на койке, не смыкая глаз, и весь день до очередного допроса был во власти страха и ярости. Но его “пощадили”: он получил 25 лет каторги.
В камере не было преступников. Тут были люди, жаждущие покойной, мирной жизни, люди, далекие от политики, преданные родине, семьям, своему привычному труду. Тут были люди, проливавшие кровь на фронтах отечественной войны, доблестно отстоявшие нашествие фашистского зверя. Люди, которые шли на смерть с возгласом: “За Родину! За Сталина!”
Не может быть, чтобы не знал Сталин, как жестоко поступают с теми, кто с его именем шел навстречу смерти!
Непонятно, кому и зачем все это было нужно? Гитлер преследовал своих врагов: евреев, славян, коммунистов. Он об этом громогласно говорил и не скрывал своей человеконенавистнической доктрины.
Здесь же творилось нечто необъяснимое. Творилось злодейство над своими, над соратниками, над единомышленниками...
[1] сексот – секретный сотрудник, “стукач”
Добавить комментарий