Чтобы узнать другой народ, не обязательно съесть с ним пуд соли. Многое может открыть литература. Пушкин, Толстой, Лесков, Достоевский открывают нам старую Россию; Диккенс — Англию, Сервантес — Испанию, Рабле — Францию. Конечно, разные века, разные ступени цивилизации уводят человека вперед или возвращают назад, но главные черты национального характера переживают время.
Я читал «Повесть о светлом мальчике» Степана Сарыг-оола и, кажется, шел по Туве.
Видел реки, луга, горы; табунщиков, охотников, шаманов; свадьбы и похороны; мудрых и веселых стариков; нетерпеливых влюбленных; быстро подрастающих детей. Герои книги казались живыми людьми. Среди них выделялся светловолосый мальчик. У него рано умерла мать; он скитался по чужим людям, много раз едва не погиб в дороге, пас скот, был поваренком. Потом вырос, выучился, стал литератором, народным писателем Тувы.
Опытный сказитель первой же фразой устанавливает ритм рассказа. «Говорят, лошади знакомятся через ржание, а люди узнают друг о друге через разговор» — так начал Сарыг-оол повесть своей жизни (Перевод М. Ганиной). Мне же он сказал в первую нашу встречу — и тоже с подкупающей непосредственностью: «Я не писатель».
Что он имел в виду? То, что так и остался в литературе учеником? То, что жизнь всегда выше ее отражения?
Я не спросил Сарыг-оола об этом, не стал испытывать его искренность. Он и так был на редкость открыт. (Степан Агбанович верил в то, что люди не случайно встречаются на дорогах жизни).
Позже мне немало поведали его письма, еще больше — книги. Потому попробую сейчас рассказать о самом трудном. О размышлениях старого литератора, завершающего круг бытия.
Он стал писать о себе, когда дорога, поднимающаяся в гору, повернула вниз. Люди пели песни на стихи Сарыг-оола, произведения его входили в школьные хрестоматии. Но все чаще он просыпался ночью, ворочался, ходил по комнате. Спать не давала неродившаяся книга.
О чем она должна быть? Он знал. О Туве. Но ненаписанные страницы похожи на невыпавшие снега — их не поторопишь. Слова непропетой песни чувствуешь сердцем и все-таки никогда не предскажешь.
Известно: если хочешь правдиво сказать о своем народе, попробуй сначала бесхитростно рассказать о себе. Об одном из тысячи ручейков, впадающих в море.
Он сел за письменный стол и вывел: «Я родился в год Курицы, в последний месяц осени, семнадцатого дня, в час Овцы». В этой фразе был ключ не только к его судьбе, но и к жизни старой Тувы. Ведь автору сразу пришлось объяснять:
«Раньше у нас летосчисление, годы рождения, даже время суток считалось по-иному. Например, сутки делились пополам, из них двенадцать часов относилось ко дню, а двенадцать — к ночи, и каждый час имел свое название. Первый назывался Мышь, второй — Корова, третий — Барс, четвертый — Заяц, пятый — Дракон, шестой — Лошадь, седьмой — Змея, восьмой — Овца, девятый — Обезьяна, десятый — Курица, одиннадцатый — Собака и двенадцатый — Свинья». Так же считали годы. День рождения приходил к человеку через двенадцать лет.
Он стал лучше спать ночами. Но вставал с зарей, садился за стол, придвигал к себе бумагу.
Сарыг-оол познал не сразу осознаваемую тяжесть своего ремесла: трудно говорить об обыкновенном. А жизнь народа — сплошь будни: нужно ухаживать за скотом, печь хлеб, толочь ячмень и просо, выделывать шкуры, шить одежду; праздники редко — несколько раз в год. В том и талант писателя, думал он, надо найти точку наблюдения, откуда обыкновенное видится иначе — резко, по-новому.
Сарыг-оол взглянул на древний мир глазами мальчика, потом юноши. Это дерзкий взгляд открывателя. Неважно, что все давным-давно открыто.
Человек впервые выходит за порог юрты. Он еще плохо держится на ногах. Мир щедр и прост. «Было ясное летнее утро, я увидел желтую плоскую степь, высокие горы, покрытые тайгой, а над ними голубое небо». Через много лет он вспомнит и свой испуг, свой крик: «Мама!» И то, как мать, отбросив кувшин с молоком, бросилась к нему: «О сыночек мой, какой храбрец! Быстрый мой! Орел настоящий!» Тогда же он разглядел иначе и лицо матери — «широкое и прекрасное, как вся Арыг-Бажинская степь. До этого дня,— скажет герой,— я был просто бочонком для молока и только теперь почувствовал в первый раз великую силу любви и красоту моей матери, почувствовал, как я сам ее бесконечно люблю. С этого дня я себя помню».
У писателя и его героя хорошая память. Память одного человека в литературе становится памятью народа, запечатлеваясь в истории.
Канта поражали две вещи: звездное небо над головой и нравственный закон в себе. Тайны звездного неба люди постигают тысячелетия. Тайны жизни души не менее сложны, но ими порой пренебрегают. Как закладываются в человеке любовь к Отчизне и совестливость, порядочность и скромность, мужество и долг? Настоящий писатель может многое сказать от этом. Сарыг-оол наблюдал за своим светлым мальчиком: тот рос, погружаясь в обычаи народа. Этика была растворена здесь, как соль в море.
У каждого народа свои обычаи, думал он. Обычаи порой кажутся странными, но над ними не надо смеяться. Над ними надо размышлять. Обычаи — это тоже память, более живая, чем дворцы, монументы. «У тувинцев,— писал Сарыг-оол,— считается дурной приметой... одинокое житье, когда все уже откочевали, а кто-то остался на старой стоянке. Страшно становится жителям такой юрты. Не только людей, но и ни одного животного вокруг не осталось: ни человек не крикнет, ни собака не тявкнет,— тишина, страшная тишина одиночества». Человек без традиций тоже одинок. И кто знает, какое одиночество непереносимее!
Столетиями люди проходили школу народной мудрости; уроки давали легенды, песни, поверья. Уроки не были догматичными — звали постигать сложность жизни. «Один — в себя загляни, с людьми — за словом следи»,— процитировал мне Сарыг-оол тувинскую пословицу. Ему нравилась здесь диалектика: нужно уметь понимать себя, нужно не торопиться судить мир. Столетиями люди в одних и тех же ситуациях вели себя одинаково. Обычаи часто определяли поступки, поступки — характер. Конечно, речь не о тех традициях, которые унижали, нивелировали личность.
Кочевье формировало быт тувинцев: пищу хранили в кожаных мешках, множество продуктов делали из молока. Но обычаи продиктовали и другое.
Даже самые суровые люди знают, что такое нежность; самые мужественные не могут бесконечно сжимать в кулак чувства. Однако каждый народ по-своему выражает сокровенное. К примеру, тувинцы, испытывая нежность, вдыхают запах кожи и волос любимого человека. Перед первой стрижкой мальчика родственники нюхают его голову, срезают по небольшой пряди, а ему дают подарки. В этот день ребенка сажают на почетное место, кладут в его чашку лучшие куски мяса. Почему день первой стрижки останется для мальчика среди лучших дней жизни? Он почувствовал себя личностью, ощутил тепло добра...
Книга писателя не должна стать ни фольклорной тетрадью, ни справочником по этнографии. Между сказаниями, описаниями обычаев в повести Сарыг-оола билось юное, ранимое сердце.
Вот вместе с мальчиком мы попадаем на праздник шагаа. У тувинцев шагаа вроде Нового года, только в начале марта. К шагаа готовятся задолго. Моют и чистят все, что можно вымыть и вычистить,— даже изображения богов. Развешивают в юрте фигурки животных. Всю ночь молится лама. Молодежь устраивает веселые игры. Люди зазывают друг друга в гости. В каждой юрте варится мясо. Нередки состязания на лучшего едока; чтобы позлить скупцов, идут соревноваться к ним. В шагаа обращаются к богу с просьбой. Обратился и мальчик: «Кому попало не давай обижать меня, не оставляй живот мой без пищи, не давай мерзнуть моим ногам и телу без одежды и обуви...» Больше он не знал, о чем просить бога.
Сарыг-оол подробно опишет и длинный, как спектакль, ритуал тувинской свадьбы. А читатель не может забыть: это выдают замуж юную подружку героя. Колобродит свадьба, она действительно напоминает постановку — трагическую: любовь потерянно, одиноко бродит среди праздничных юрт.
Еще раньше мальчик увидит лицо смерти, древний похоронный обряд:
«Возле юрты поставили шесть шестов с флажками, один, на котором изображена бегущая священная лошадь, возле самой мамы. Теперь в юрте шумно, ламы хором читают, бьют в барабан и тарелки. Перед разукрашенными изображениями богов в медных чашах еда, зажженное масло: провожают мамину душу... На кострах варят много вкусной пищи, все ласково говорят о маме, гладят меня по голове. Хорошо маме, весело, не одиноко...»
Потом мальчик еще раз встретится с мамой. Случайно. Печаль приведет его на горное кладбище. Там он увидит среди флажков что-то белое. «Это была мама. Шелковый хадак, покрывавший ее лицо, слетел, унесенный ветром, длинные волосы разметались по земле... Это уже не была моя мама. Куда ушла, кто унес ее красоту, ее нежность,— куда все подевалось?..»
Люди идут к истине через страдания. Страданием они подтверждают и вечные нравственные законы. У Сарыг-оола была возможность проверить это на себе. По преданию, человек, родившийся в год Курицы, «не опаздывает и не обгоняет свое счастье». Увы, не обгоняет; хорошо хоть, что не опаздывает.
Нравственность воспитывает правда, считалось в народе, ибо «нет узла крепче двойного, нет слова сильнее правдивого». Считалось также: год Курицы — правдивый год. Мне немало рассказывали о бескомпромиссности Сарыг-оола, о том, с каким достоинством он шел дорогой литературы.
Чтобы утверждать правду, необходим характер. В стихотворении, посвященном Пальмбаху, Сарыг-оол писал, что тот помог отрезать пуповину при рождении тувинской поэзии. О нем самом можно было сказать то же. Например, в сороковые годы у Сарыг-оола был блокнот с фамилиями ста шестидесяти молодых литераторов, на которых он возлагал надежды и которым помогал. Однако Сарыг-оол мог сказать начинающему автору, написавшему роман об отстающем колхозе: «Такая книга не нужна. Лучше подготовь об этом толковую статью».
Еще труднее самому утверждать правду на листе бумаги. Сарыг-оол смеялся: «Некоторые писатели очень не хотят огорчать читателя, напоминать ему о трагических сторонах жизни. А этого не боялись даже сказители, с которыми могли расправиться чиновники и нойоны».
В «Повести о светлом мальчике» сказитель вдруг вспомнит время Большого Голода. Четыре года в аалах не лаяли собаки, люди варили сбрую, кожаные вещи. Некоторые спасались тем, что иногда выпускали пиалу-две крови из ноги лошади, а затем кровь варили.
Сказитель был психолог. Он видел время через человеческие лица, рассказал вот такой случай. К одному старому охотнику приехала в гости дочь из соседнего аала. Не увидев сестренок и братьев, не стала расспрашивать родителей: наверное, умерли. Отец пошел за дровами, мать за водой для чая. Молодая женщина заглянула в чашу, в которой родители готовили ужин и которую отец при ее появлении убрал; в чаше плавала детская рука... Женщина выскочила из юрты, бросилась к коню и в ужасе ускакала домой. Чего добивался сказитель? Он хотел, чтобы его сородичи не отворачивались стыдливо от собственной истории, помнили не только героическое, знали, до чего может дойти человек с помутневшим от голода рассудком. Знали: так было.
На что способны люди? Этот вопрос волновал не только мальчика. Волновал он и писателя, одинаково далекого как от иллюзий, так и от пессимизма. Он не вел ни с кем спор. Даже с собой. Он просто оглядывал дорогу жизни. Его память тоже сохранила не только доброе, но и дурное, не одни светлые, но и черные дни.
Память героя повести сохранила «большое судилище»: чиновники объявили, что будут судить конокрадов, а решили расправиться с непокорными. «Чего только мы там не повидали! — воскликнет Сарыг-оол потом.— До сих пор все стоит перед глазами! Видели, как хлещет жертву по щекам ремень — это называлось «шагай». Видели четырехгранную палку «манзы», которой били людей по ногам. Голого человека сажали на битый щебень; вкладывали между пальцами деревянные палочки и стягивали пальцы ремнем; засыпали глаза рубленым конским волосом, надевали на шею деревянный хомут, сажали между бревнами, подвешивали вниз головой над дымящимся очагом... Какие причудливые, изощренные пытки может придумать человек для человека! Вопли замученных до сих пор звучат в моих ушах».
Скот, поймет мальчик, убивают гораздо гуманнее — сразу, внезапным ударом. Людей же после пыток приводят в чувство — потом все начинают сначала. «Одно радовало меня, то, что, оказывается, человек куда сильнее и выносливее животного. Истязают его, мучают подолгу, тело почти мертво, но дух не сдается, борется за свое человеческое. Что же помогает людям переносить такие муки? — спрашивает себя мальчик.— Гнев, чувство достоинства?.. Чувство своей правоты и ненависть к несправедливо обвиняющим?..»
Вопросы не разрушают, а закаляют душу. Если у человека есть мужество смотреть жизни в глаза.
Сарыг-оол писал книгу и молодел. Он шел обратно по собственным следам. Путь оказался долгий. Не меньше, наверное, чем расстояние вокруг земли. Шел между аалами и кочевьями — то с песней, то с плачем, то просто припомнив юные думы. Отыскивал следы своих ног в родном Тор-галыке — на высоких скалистых горах, в долинах, на пастбищах, на пахнущих юностью сенокосных лугах. Он ясно читал свои следы, как читал на снегу «письмена» зайца. Порой так же дивился: чего же искала здесь эта бедная голова?
Писатель, идущий за юностью, может написать книгу, может — небольшое стихотворение. Поэтическая строка легко заменяет страницы описаний. Вот и предыдущий абзац — это, в сущности, подстрочник стихотворения Сарыг-оола «Мои следы».
Писатель заканчивал книгу о юности и понемногу старел. Уже стал герой слушателем партийной школы, солдатом народной армии, усмирял восстание феодалов. Еще не стал поэтом. Это — за пределами книги. Говорят, что поэтами рождаются. Может, и так. Но надо еще научиться прислушиваться к своей душе, научиться различать и откидывать слова-пустышки. В повести он мог бы написать и об этом.
Мог вспомнить, как, волнуясь, держал в 1934-м газету с первым своим стихотворением; как спустя три года вышел их первый коллективный сборник; как литературный кружок, где он был председателем, вырастал в Союз писателей Тувы.
В книге можно было изобразить юношу, ночами сидящего над переводами с русского. Особенно много он и его друзья, молодые поэты, сделали в канун столетия со дня гибели Пушкина. Они переводили поэта другого века, другого типа мышления, с другими приемами стихосложения. А думали при этом о гармонии, психологизме, точности детали. За переводы тогда ничего не платили, но это ничуть не мешало. Сарыг-оолу самому захотелось перевести книгу Груздева о Горьком, наконец, горьковскую прозу... Долго работал над рассказами «Макар Чудра» и «Девятое января»: многое здесь напоминало его собственную неприкаянную жизнь. Он уходил в горьковский текст, а, отдыхая, вспоминал сутуловатую фигуру Алексея Максимовича: видел его нередко на Тверском бульваре, случалось, и на вечерах в КУТВе. «Я вчера был в Коммунистическом университете трудящихся Востока,— прочитает Сарыг-оол спустя много лет у Горького.— Вышла там тувинская женщина, у которой ноги крепче телеграфного столба; она черт знает сколько на этих ногах простоит... Она политически организованный человек, который распоряжается русским языком довольно свободно, умеет даже этакие колкие словечки вдвинуть в свою речь».
Это была Анна Намбраловна Доржу — первая тувинская фельдшерица. Из статьи литературоведа М. А. Хада-ханэ, встречавшейся потом с А. Н. Доржу, я узнал, о чем с ней тогда говорил Горький. Жалел, что не может видеть национальную шубу, в которой приехала тувинка: шубу отдали на склад, а там, скорее всего, выбросили. Жалел еще, что так мало знает о Туве.
...Встречались два народа, две культуры. Стремились понять друг друга.
У Сарыг-оола тоже были такие встречи. Вглядываясь в следы своей жизни, он видел рядом следы друзей-писателей — Семена Гудзенко, Степана Щипачева, Михаила Исаковского, Семена Данилова...
С годами следов становилось все меньше. Они уже не мелькали, не разбегались в разные стороны — выстраивались один за другим.
Я, естественно, не знал Сарыг-оола в юности. А в старости он стал суховат, подтянут, глаза были добры и чуть печальны — даже когда Сарыг-оол смеялся. Печаль в глазах не всегда признак того, что человеку плохо; иногда это память о давних тревогах.
В книгах Сарыг-оола находили излишнее увлечение национальной спецификой: то было время, когда за интернационализм пытались выдать национальную безликость; зазорным считалось носить тувинские костюмы, играть на народных инструментах. К счастью, это время тоже прошло.
Горечью была пронизана и жизнь его сердца. Девушка, о которой Сарыг-оол рассказал в повести, убежала сразу после свадьбы домой, но потом покончила с собой. История эта походила на сюжет романа, только в жизни, в отличие от литературы, каждый сюжет оплачен человеческой болью. Сарыг-оол был в это время в городе. Он писал любимой письма, однако один из немногих аальских грамотеев, сам влюбленный в девушку, «редактировал» их при чтении, а однажды сказал: «Сарыг-оол от тебя отказывается». Она утонула. Боялась, что не выдержит, и перед самоубийством привязалась косами к камню.
Рана до конца не зажила, лишь затянулась; он женился. Жена умерла через несколько лет.
Он почти физически ощущал рок. Его перестала радовать даже природа — родные реки, горы, воздух напоминали об утратах. Сарыг-оол уехал в Москву, на Высшие литературные курсы. Там медленно, после трудной разлуки, к нему возвращались стихи. Подстрочники делала Мария Давыдовна Черноусова — веселая женщина, которая не любила говорить о себе. Случайно он узнал ее историю: во время войны была медсестрой в госпитале, муж погиб на фронте; во время эвакуации госпиталя на глазах у Марии Давыдовны в соседний вагон, где ехали двое ее детей, попала бомба.
Они обрели друг друга не потому, что два горя, как и две радости, притягиваются. Любовь была поздняя и, спасибо судьбе, счастливая. Три десятилетия Мария Давыдовна делала подстрочники переводов Сарыг-оола. В подстрочниках обнажается мысль и чувство, многие стихи Сарыг-оола о любви.
Мелькали дни. Жизнь, как написал он однажды, словно свадебный поезд, проносилась мимо. Наконец пришла осень. Осенью видится лучше. По-прежнему «усыпаны чистым просом высокие небеса». Но падают листья, шумные кроны сада перестают закрывать дорогу. Хорошо видишь и то, что осталось за поворотом, и то, что ожидает тебя впереди.
Мы познакомились с Сарыг-оолом за несколько лет до его смерти. Он был по-особому спокоен, понимал: его песня в основном уже пропета; какой она получилась, судить не ему. Признался: любит по утрам отправляться на базар, который находится рядом с его домом. Сюда приезжали со всей Тувы, приходили многие горожане — не только за продуктами, но и поговорить со знакомыми. Конечно, его узнавали, радостно улыбались.
А дома, на столе, лежали белые листы бумаги. Ненаписанные страницы по-прежнему походили на еще не выпавшие снега.
Добавить комментарий