Валентина…  как поют твои соловьи. О поэтессе Валентине Синкевич

Опубликовано: 27 июня 2018 г.
Рубрики:

Валя из Второй — военной — эмиграции. Это те советские люди, которые по каким-то причинам оказались во время войны на территории Германии: попали в плен, перебежали к врагу, были насильственно увезены с оккупированной территории. Она очутилась в Германии в юном возрасте, и именно по этой третьей причине.

 

Думала, как назвать этот очерк, — и в голову приходили только строчки Багрицкого «Валя, Валентина, что с тобой теперь…» и Блока: «Валентина, звезда, мечтанье! Как поют твои соловьи…».

Багрицкий не подходил, так как я знала отношение к этим стихам самой Вали. Она их не любила. Странно: мне, помнящей фильм «Дикая собака динго», где девочка Таня в исполнении Галины Польских читает эти строчки так, что разрывается сердце, нелюбовь к ним труднообъяснима, но у Вали свой вкус и свои предпочтения, да и фильма «Дикая собака динго», живя с 1950-го года в Америке, я думаю, она не видела.

Оставался Блок. Блока Валя любит. Но выбор его строчки для названия моих записок можно обосновать другим. Валентина Алексеевна Синкевич, поэтесса, эссеист, одна из немногих оставшихся в Америке представителей Второй волны русской эмиграции, не равнодушна к природе. В стихотворении, мне посвященном, она сравнила меня с «птахом», летящим из каменного города в зелень сада. Вот и она как этот птах. Сейчас, в ее почти 90, ей трудно двигаться, а так обычно она высаживает возле своего деревянного дома в черном районе Филадельфии грядку «томатов» и всякой другой травки. Высаживала до последнего, до того, как практически перестала нормально ходить, да и руки начали отказывать.

Привечает она не только растения, но и всякую живность. Знаю, что таким был ее отец, не убивший в своей жизни даже мухи и передавший эту черту ей и ее старшей сестре Ирине. Отец прожил недолго, умер до войны, родом попович, юрист по образованию, после революции он из юриспруденции, ставшей ненужной или исключительно карательной, ушел в школьные учителя математики. Они с женой и двумя девочками оставили Киев (место, где Валя родилась) — там их знали как поповского сына и дочь генерала, а эти сословия подвергались уничтожению, — и «забились в щель» в неприметном маленьком Остре.

Когда я собирала материалы о Марии Маркович, писательнице Марко Вовчок, в молодости ставшей чуть ли не классиком украинской литературы, в какой-то книжке прочитала, что она с мужем, украинским учителем, некоторое время жила в Остре. Помню, мы с Валей этому обстоятельству обрадовались обе, я, скорей всего, даже больше, чем она. Я ощутила, что этот почти былинный Остер, был реальным городом, с другой стороны, в нем некогда жила неординарная личность, будущая писательница и близкая знакомая Тургенева, Мария Александровна Маркович. Сам Бог велел Вале провести детство в таком уже обжитом «украинским классиком» месте.

Отец Вали обладал красивым голосом — басом, в свое время закончил Киевскую консерваторию, знал много арий и пел их в ее скудном полуголодном детстве.

Не отсюда ли ее особое отношение к опере? А еще она говорила о нем, что он сказал своей семье, что если там, за гробом, что-то есть, он найдет способ оповестить их об этом. Пока, как свидетельствует дочь, не оповещал. Но ведь и жизнь ее еще не кончилась.

Мы с Валей очно друг с другом не знакомы. Встретиться пока не получилось, и не знаю, получится ли. Но я считаю ее самым близким другом здесь в эмиграции, вдали от России. На протяжении многих лет наши телефонные разговоры были ежедневными и долгими. Обе отводили душу. Сейчас, когда на мне журнал, — а Валя знает, что это такое, так как сама почти 30 лет редактировала поэтический альманах «Встречи», — мы разговариваем реже. И звоню теперь чаще я, беспокоюсь, как она и что. Живет она одна с четырьмя своими кошками, собака Шерка, овчарка, когда-то спасенная Валей от бессердечных хозяев, погибла несколько лет назад. Погибла у нее на глазах, жутким образом…

Когда еще Валя была в силах, лет пять назад, она по ночам выходила со своими зверятами гулять. Впереди шли они с Шеркой — собаку хозяйка держала на поводке, а сзади гуськом двигались друг за другом шесть или семь кошек. Эх, не было рядом фотографа или кинооператора. Какую сцену они упустили! Даже представив ее со слов Вали, я начинаю смеяться. Смеемся обе. Валя любит посмеяться, у нее чудесное чувство юмора, но вообще-то она и «грозной» может быть, я это на себе испытала…

Продолжая разговор о Валиных «зверях», скажу еще вот что. Как-то в интервью она сформулировала важную для нее мысль, я ее потом поставила в заголовке: «Любая жизнь дороже произведения искусства». Я над этим все время размышляю. Все же в конце 1920-х — начале 1930-х в Советской России распродавали картины Эрмитажа, с тем чтобы на полученную валюту накормить страну, технически ее оснастив. Национальная галерея искусств в Вашингтоне наполнена эрмитажными шедеврами, купленными за большие деньги американским банкиром Меллоном.

«Мадонна Альба» Рафаэля, «Венера перед зеркалом» Тициана, Рембрандт, Рубенс, Ван Дейк, полотна великих, в ХVIII веке собранные по всей Европе по поручению Екатерины Второй для эрмитажной коллекции, в ХХ перекочевали в музей Вашингтона.

Советское правительство получило необходимую валюту.

Я не уверена, что была она потрачена на спасение жизней…

Тут еще вот какой поворот. Когда сегодня в потрясающей Вашингтонской галерее я стою перед рембрандтовским «Портретом польского дворянина» (1637), то в голову приходит, что в этой картине даже не одна жизнь, а несколько. Гениальный, чувствующий прилив сил 31-летний художник дал этому шляхтичу вторую жизнь, вернее, бессмертие, но и сам поделился с ним своей. В лице этого и сегодня узнаваемого типажа столько страдания и муки, несмотря на богатую шубу и цепочку, словно автор портрета, когда его писал, предчувствовал и вкладывал в полотно свою собственную судьбу, — смерть Саскии, разорение, нищету.

А сколько вокруг этого поляка путешествий? Сначала он в лихое неспокойное время должен был достичь Голландии, потом попасть в мастерскую Рембрандта, а уже после завершенный портрет проложил свой машрут из Голландии — через Польшу(?) — в Россию, а оттуда в Америку. Разве это не жизнь? Не судьба? Хотя… все это можно назвать софистикой. Я хорошо понимаю Валю, готовую отдать любую картину, чтобы спасти от гибели живое существо. Хорошо понимаю.

Долгое время мы с Валей спорили, кто из нас первый начал знакомство. Она утверждала, что она — после моей статьи о Марине Цветаевой и Муре, опубликованной в «Новом Журнале», — я считала, что я. Про ту статью она говорила, что не согласна с моим «оправданием» сына Марины, Мура. По ее мнению, оправдывать его не стоило, но она поняла, что мною руководит жалость к этому избалованному матерью мальчику, чья судьба была непоправимо искалечена сначала приездом в СССР, потом войной. И вот тут, — говорит Валя, — я вам и позвонила.

Я же помню другое. Начав печататься в «Новом Журнале», я сразу обратила внимание на статьи и эссе некой Валентины Синкевич. Они выделялись интонацией — заинтересованной и добросердечной, даже простодушной, — а еще основательностью и доскональностью, при которых понимаешь, что автор все свои слова взвесил и проверил, ошибки у него быть не может. Что-то похожее я находила раньше в работах Лидии Корнеевны Чуковской, а затем ее дочери, Елены Цезаревны, Люши. Комментарии обеих с указаниями дат, имен и событий можно было считать образцовыми и не обращаться после них к справочникам…

Особенное впечатление произвела на меня статья Валентины Синкевич об американской паре Роберте и Сюзэн Масси, писателях, чьей темой была Россия. Автор статьи побывала у них в доме и взяла интервью, показавшееся мне чрезвычайно интересным. Впоследствии Валя не раз вспоминала свое посещение этого семейства американских романистов, написавших (вместе? порознь?) несколько бестселлеров с русской тематикой, но как-то быстро потом разбежавшихся и, вроде бы, чего-то не поделивших друг с другом (славы?). Она вспоминает, что весь тогдашний разговор, обстановку в доме, все названия книг она восстанавливала по памяти.

Память у нее действительно очень цепкая и точная. Она, эта память, много хранит и далеко не все позволяет вытаскивать на поверхность. Впрочем, здесь дело не в памяти, а в самой Валентине Алексеевне. Мне кажется, некоторые вещи она не скажет даже под пыткой. Так, очень мало она говорит о своем раннем, еще в Германии, замужестве. Общие слова. Был он много ее старше, по профессии анатом и средней руки художник, какой-то маленький пост занимавший в дипийском[1] лагере, где они оба оказались сразу после войны, неустроенные, без определенного будущего. Думаю, что пленился этот человек Валиной юной прелестью и красотой (уже гораздо позже на Валю «положил глаз» Иосиф Бродский; даже судя по фотографиям, она долго оставалась очень хороша). Дипийский знакомец грозил: если не выйдешь за меня, покончу с собой. Деться в сущности было некуда. Двадцатилетней одинокой девушке — «перемещенному лицу» ничего не светило. Валя сдалась, хотя потом всю жизнь об этом сожалела. Мужа не любила, а девочка, дочь, получилась на него похожей, внешне и внутренне. С мужем она расстанется уже в Америке, куда вместе с трехлетней Анютой вез их из Германии старенький пароход «Генерал Балу».

Чуть охотнее, но тоже далеко не все, рассказывает Валя о многолетнем своем друге, художнике Шаталове, отношения с которым были очень неровными, сложными; его тяжелое обожание, со вспышками ревности, депрессией, уходом в известную русскую болезнь, вольнолюбивой, гордой и чуткой душе выдержать было непросто.

К тому же, в Вале проклюнулся поэт, который, как кажется, жил в ней с самого детства в виде любви к стихам. Эта любовь к стихам продолжалась и в дальнейшем. Годы, проведенные в Германии, где Валя оказалась во время войны, в 15 лет, отправленная семьей взамен старшей сестры с надеждой, что такого «заморыша» немцы отбракуют, — в счет не идут. Там была тяжелейшая работа на выживание в домах немецких бюргеров. Зато потом, в дипийском лагере, когда война закончилась и чуть отпустило, — страсть к чтению взяла свое. Валя жадно набросилась на издаваемые в послевоенной Германии книжки русских авторов. А потом везла их с собой на изводившем болтанкой пароходе. Согласитесь, не каждый возьмет с собой, отплывая в неизвестность, в непонятную Америку, среди вороха скудного барахла, кипу тоненьких плохо сброшюрованных книжечек дипийских поэтов. Валя взяла.

В Америке пришел черед собственных стихотворных опытов. И вот странность! Володя (так звала она Шаталова) ревновал ее к стихам… В отличие от очень многих, он сразу увидел в ней поэта. А я думаю вот о чем: сомневающийся в своем даре Шаталов в некоторых работах представляется мне едва ли не гениальным. Таков его Гоголь, таковы Валины портреты, их, по ее словам, множество.

Впрочем, я сбилась с темы — продолжу о нашем с Валей знакомстве.

Несколько раз, когда к нам в Бостон приезжал Игорь Михалевич-Каплан, редактор альманаха «Побережье», я просила его передать привет Валентине Синкевич. Они с Валей живут в одном городе, Филадельфии.

Было это году эдак в 2005-2006-м. Пришел очередной годовой сборник «Побережья», я его открыла. Нашла свой рассказ, а прямо среди его текста, на развороте, целую страницу занимал замечательный портрет Валентины Синкевич работы Шаталова.

Это был не тот наиболее известный ее портрет, где черты несколько схематизированы, а другой — живой, на фоне чего-то весеннего и цветущего. Портрет, который мог написать только влюбленный в свою модель художник. Так совпало, что этот поразительный портрет прелестной женщины с узкими глазами (он сразу мне напомнил сиенских узкоглазых мадонн!) оказался в тесном соседстве с моим рассказом. Я решила, что это указание. Написала письмо, узнала у Игоря адрес, отправила. Впереди у Валентины Синкевич был 80-летний юбилей, вот с ним я ее и поздравляла.

Весь прошлый год Валентина Алексеевна занималась своим архивом, перебирала, перечитывала и систематизировала старые письма. За 10 лет нашего с ней знакомства, наверное, собралась небольшая кучка эпистол и от меня. Должна была найтись и та первая открытка, с которой я, тогда неизвестный ей человек, поздравляла ее с восьмидесятилетием и писала, как мне нравятся ее эссе и интервью (стихи Валентины Синкевич были мне в ту пору неизвестны).

Впрочем, когда она через некоторое время позвонила, выяснилось, что меня Валентина Синкевич тоже заметила — выделила среди авторов «Нового Журнала». Мы говорили о Цветаевой, о ее судьбе, о ее сыне Георгии-Муре. Гораздо позже очень похожие на Валины мысли по поводу Мура высказывала мне тесно связанная с семьей Эфронов Руфь Борисовна Вальбе. В отрочестве она знала Георгия, наблюдала за ним, поражалась его легкомыслию и отсутствию желания помочь, например, больной тетушке, Елизавете Яковлевне Эфрон: ни разу не принес ей даже булки из магазина. На это я отвечала, исходя из мальчишеской психологии, изученной на примере собственного сына. Разве может мальчишка, к тому же, сын поэта, да еще прибывший из Парижа, ходить с авоськой по магазинам? Да он скорее умрет, чем возьмет эту авоську в руки…

Было мне жаль их обоих, попавших под жернова, — и мать, и сына. Конечно, Марина своим самоубийством освобождала Мура от необходимости быть с нею, проходить все уготованные ей круги ада, но можно ли в этом винить самого мальца? Ситуация была патовая для обоих.

Ни Валя, ни Руфь Вальбе со мною не соглашались, называли Мура бесчувственным эгоистом. Но была у меня и поддержка: помню, как после той статьи в НЖ получила письмо от незнакомого читателя из Германии, который «специально» благодарил меня — за Мура.

Да и Валя, при всем своем несогласии, именно из-за отношения к Муру меня выделила. Вообще она очень хорошо понимает людей. Пропускает их как сквозь рентген. Угадывает сердцевину, и уже потом редко когда меняет свое мнение о человеке. Пройти у нее проверку нелегко. И поначалу мне казалось, что я ее не прохожу. Валя словно испытывала меня, поддевала, говорила что-то резкое, я обижалась, казалось, отношения прерваны навсегда… потом она или я не выдерживали — следовал звонок. И после неловкой паузы или путаных объяснений мы продолжали прерванный разговор… Был он, как правило, о литературе, быт занимал мою собеседницу мало, и, когда я спрашивала ее о самочувствии и есть ли у нее еда, она от этих вопросов отмахивалась. Ее интересовали дела «на поприще бумажном», как в шутку называла она литературные будни, это словосочетание употреблял один из полуграфоманских поэтов, когда-то пытавшийся прибиться к ее «Встречам».

Не я одна замечала Валину начитанность, грамотность, знание малоизвестных поэтических имен, писательских судеб. В ее архиве переписка с критиком русистом Владимиром Марковым, славистом Вльфгангом Казаком, она на равных общалась с профессорами-русистами Леонидом Ржевским, Иваном Елагиным, Борисом Филипповым, Вадимом Крейдом, Анатолием Либерманом! Выдержки из черновиков некоторых своих писем к ним она мне читала. Никакой робости в общении со «сливками» филологической науки у нее не было. То есть, возможно, она и была, но Валя ее преодолевала. В итоге оказывалось, что что ее жизненные «университеты» наделили ее образованием, ничуть не уступавшим полученному ее адресатами в реальных заграничных университетах.

Меня всегда поражал Валин голос, его редкая красота! Глубокий, грудной. Голос, данный Богом, для пения, но Валя давно уже не поет, она говорит и читает вслух стихи. Мелькнуло сейчас в голове, что такие женские голоса — дополнительная приманка в деле обольщения мужчин, но тут же подумалось, что это не так. У «куколок», которые так нравятся мужчинам, обычно кукольно писклявые и даже резкие голоса. У Вали же голос благородный, глубокий и теплый, с очень человеческими интонациями. Стихи, прочитанные таким голосом, надолго оседают в сознании.

О чем я однако? Ах да, об образовании. Ей, оказавшейся в Германии девчонкой, было не до ученья. Откуда же в ней это достоинство, эта не плебейская повадка, эти знания? Насчет повадки — она, видимо, наследственная, от родителей. Но и все остальное берет начало там же — в семье. Хоть и скудным было их житье-бытье в Остре, родители заботились об образовании дочек. Образовывала и воспитывала сама атмосфера дома, культ книги. Вывезти книги из Киева родители не смогли. Но рядом в Остре жили бывшие соседи с богатой библиотекой, которую Ирина и Валя «осваивали». К своим пятнадцати Валя перечитала несметное число книг. Не будем забывать и последующего самообразования.

После полета первого советского спутника в 1957-м знание русского языка стало в Америке приветствоваться. Валю взяли на квалифицированную работу в Филадельфийскую библиотеку. В качестве библиографа заполняла карточки, отвечала на читательские звонки, а в промежутках в своем закутке и дома по вечерам роскошествовала — читала книгу за книгой, впитывала новое, а заодно и совершенствовала свой английский. Знает она язык блестяще, хотя начала свою американскую одиссею не такой уж юной, в 24 года.

Вот тут нужно сказать, что, в отличие от очень многих наших соотечественников, Валя не только любит Америку, давшую ей кров в тяжелый час, но ценит и хорошо знает ее культуру. В молодости с рюкзаком за плечами, в котором лежали баночки с детским питанием — много ли нужно поэту? — путешествовала по всей стране, посещала заповедные места, давшие Америке и миру Вашингтона Ирвинга и Натаниела Готорна, Генри Лонгфелло и Фенимора Купера, Эдгара По и Уолта Уитмена…

Знание английского пригодилось для подработки в больницах — ей как особо квалифицированному переводчику платили по высшей ставке, — а также для написания небольших рецензий и обзоров для американских журналов, где тоже платили хорошие деньги. Деньги были нужны, и Валентина, не ленясь, зарабатывала их для семьи, теперь уже не уборкой квартир и стоянием за кассой, как в первое время после приезда в Америку, а престижным и интересным для нее делом. А потом прибавилось и сотрудничество с ежедневной газетой «Новое русское слово», куда Валя регулярно направляла стихи, и редакторская работа над поэтическими альманахами «Перекрестки» (1977-1982) и «Встречи» (1983-2007).

Уже гораздо позже английский понадобится ей для преподавания. В Филадельфийской школе для взрослых в течение многих лет она будет вести курс русской литературы для американцев. Когда его вел старенький профессор-американец, был этот курс провальным, никто его не посещал, он не вызывал интереса. Кто-то посоветовал администрации взять взамен профессора Валю. И вот эта не кончавшая университетов женщина сделала лекции по русской литературе едва ли не самыми посещаемыми. Если не ошибаюсь, уступали они только лекциям по современной политике. Сколько интересных впечатлений приносили ей эти еженедельные занятия! Как поднимали дух, как веселили! Ученики под руководством Вали читали «Войну и мир» Толстого, «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, чеховские рассказы, повести Пушкина и Тургенева, а однажды даже «Тяжелый песок» Рыбакова.

Тут случилось непредвиденное. Несколько человек в Валиной группе отказались обсуждать этот текст из-за его еврейской темы. Респектабельный господин, который обычно возил ее на занятия, посещать уроки перестал. Валя выдержала столкновение с этими людьми, от книги не отказалась. Я поддерживала ее в сраженье с антисемитизмом, пусть и не масштабным, единичным.

В этом смысле Валя — человек удивительный. В ее окруженье люди разных национальностей и вер. Живет она в негритянском квартале, кстати, очень опасном, почти каждый вечер там стреляют… Валя с болью вспоминает про «дискриминацию», которую еще застала; приехав в Америку, видела своими глазами эти надписи в автобусах и на сдаваемых домах: «не для черных». И эти уроки не стерлись в ее памяти, как стерлись в сознании многих американцев. Когда мы с нею обсуждаем то тут, то там возникающие конфликты между белыми и черными, она неизменно учитывает то, что черная сторона «потерпевшая».

Одна из ее ближайших соседок по кварталу, не любящая животных, по-видимому, донесла, что Валентина подкармливает бродячих кошек, а это, по законам штата Пенсильвания, запрещалось. Валя действительно, кроме своих домашних питомцев, кормила тех их собратьев, которые предпочитали жить вне человеческого жилья; однако зимой голод пригонял их ближе к обиталищам людей, и такие сердобольные к «зверям» души, как Валя, выносили им еду и питье.

Однажды в Валин домик пришел представитель Общества охраны животных. Это был темнокожий гигант в шляпе, настоящий дядя Том с южной плантации, правда, имя у него было литературное — Джеймс Дюма. Когда в ходе беседы Валя спросила его, знает ли он о существовании своего известного однофамильц-романиста, он простодушно признался, что о таком не слыхал. Темнокожий гигант спросил Валю, кормит ли она зимой бродячих кошек. Валя сказала, что да, кормит. А знает ли она, что это запрещено? — Знаю, — бесстрашно сказала Валя, — но это неправильный запрет. Все животные имеют право получать пищу.

Джеймс Дюма подумал и произнес в некотором смущении:

— Тогда хотя бы воду им не давайте!

На это Валя отпарировала:

— Как можно не запить пищу? Вы сами можете питаться всухомятку? Кошкам нужно попить водички после еды.

— Вам придется платить штраф!

— Придется. Сколько бы вы ко мне ни приходили, я лучше заплачу вам штраф, но не буду исполнять ваш нелепый и бесчеловечный закон.

Видно, темнокожий защитник животных после этих слов преисполнился к Вале уважения. Он поднялся, поклонился упрямой белой женщине, не бросающей четвероногих в беде, и произнес прочувствованно: «God bless you, ma’am».

А негритянка-соседка — чудесным и непредсказуемым образом — неожиданно к Вале переменилась, из фурии превратилась в саму доброжелательность.

В самом начале нашего знакомства я несколько раз «обжигалась». Однажды, открыв для себя Маркиза де Кюстина, начала зачитывать по телефону наиболее интересные куски из него. Валя меня прервала и строго сказала, что больше слушать не намерена, и даже трубку бросила — так сильно ее ранило написанное французом. Она не хотела слушать его критику России. Я была обижена, но больше с Кюстином к ней не приставала.

Корни этого отношения я поняла позже.

Валя — патриотка. Все, что касается России, для нее горячо — обжигает, хорошее воспринимает с воодушевлением, плохое — с негодованием. Но плохого она больше находит в Америке, и когда я начинаю говорить о темных пятнах России, она меня урезонивает: «А что, в Америке все в порядке? Продают оружие чуть ли не младенцам, а те стреляют и попадают, иногда даже в своих матерей». Если я начинаю разговор о российском лидере, то Валя всегда встает на его защиту. Он, по ее мнению, помогает безумцам американцам выпутаться из тяжелых внешнеполитических ситуаций. Валю волнуют все мировые проблемы, расовые конфликты, приток беженцев в Европу. Она слушает известия, и всегда первая доносит до меня американские, а часто и международные новости.

Валя из Второй — военной — эмиграции. Это те советские люди, которые по каким-то причинам оказались во время войны на территории Германии: попали в плен, перебежали к врагу, были насильственно увезены с оккупированной территории. Она очутилась в Германии в юном возрасте, и именно по этой третьей причине. Несмотря на хилость, девочку-подростка не отбраковали, на что был расчет, а отправили работать на Райх, то есть на жителей, желавших иметь даровую работницу.

Но во Второй эмиграции, обосновавшейся после войны за пределами Советского Союза, — а это было великое рассеяние по всем странам и уголкам земли: Валина подруга Люся Оболенская-Флам, тогда Чернова[2], после войны попала с семьей аж в Марокко, — так вот, во Второй эмиграции было достаточно и перебежчиков, и освобожденных союзниками военнопленных, и пособников нацистов. Многим из них не удалось избежать послевоенной депортации в Советский Союз — по предательскому Ялтинскому соглашению, заключенному Сталиным с Черчиллем и Рузвельтом. Вернувшиеся в СССР — как и предполагали наиболее прозорливые, всеми способами, вплоть до самоубийства, стремившиеся избежать возвращения, — оказались в советских сталинских лагерях, а кто-то был расстрелян. Валю и еще нескольких из будущего ее окружения, с которыми ей доведется работать в альманахе, судьба пощадила. Дряхлый и ревматичный, скрежещущий всеми своими суставами «Генерал Балу» увез группку «русских дипийцев» из Гамбурга и высадил на американском берегу.

Однако «шлейф» за ними тянулся, «Советы» на всех невернувшихся навесили ярлык предателей.

Долгое время их не знали и не печатали в России. Они жили крохами, попавшими в советскую печать, радовались статьям, где ненароком упоминались их имена. Как обрадовался Леонид Ржевский, профессор-славист, чья нью-йоркская литературная гостиная стала родной для Вали, когда встретил свою фамилию в советском журнале! И ему было неважно, что критик его уколол. Все равно была у него счастливая минута — на родине о нем вспомнили, пусть и недобрым словом!

А Елагин… Эта история умиляет. Неоднократно слышала от Вали, как умирающий Иван Елагин, лежавший в доме у Шаталова, силился вспомнить, кто из больших советских режиссеров недавно похвалил его стихи! Валя, бывшая тут же, подсказала: «Ваня, это Любимов!» То был Юрий Петрович Любимов, приехавший на гастроли в Америку и в какой-то аудитории с одобрением упоминувший Елагина.

«Нас в России называли врагами, предателями», — это я часто слышала от Вали о Второй эмиграции. В своей замечательной мемуарной книге «Мои встречи. Русская литература Америки» («Рубеж», Владивосток, 2010) Валя рассказала о своем поколении — в общем и о своих собратьях — в частности. Судьба поколения — драматическая, многие прошли через фронт и лагерь, через подневольный труд. После войны они по большей части сменили имя и фамилию, создали себе биографию-«легенду», чтобы не быть депортированными в СССР в качестве бывших советских граждан. В своей книге Валя раскрывает источник многих псевдонимов и реальные имена тех поэтов, что печатались в ее альманахе. …Иван Елагин (Матвеев) взял себе псевдоним, увидев на стене фотографию Елагина моста, Ольга Анстей (Штейнберг, затем Матвеева) позаимствовала псевдоним у любимого с детства английского писателя Франка Анстея (Энсти?), Леонид Суражевский стал Л. Ржевским, так как родился под Ржевом, Бориса Филиппова считали потомком “тех самых булочников Филипповых”, на самом деле фамилию эту он “присвоил”… Валентина Синкевич прекрасно знала тех, кто печатался в ее «Встречах», по правде говоря, все осевшие в Америке поэты, пишущие на русском, помещали у нее стихи. Единственное исключение — Бродский. Уж не потому ли, что привык печататься за гонорар?

А вообще Валю он заметил, даже очень. Была она в год его приезда в Америку уже не так молода. Она рассказывала, что, когда увидела его в первый раз, приехавшего к его переводчику Клайну в Bryn Mawre College под Филадельфией, был он рыжим, ярким, очень привлекательным, одет был по-молодежному в свитер. Клайн посадил его рядом с Валей, и весь вечер он говорил только с ней, игнорируя всех прочих, что Вале очень не нравилось. А потом не сам, а опять через того же Клайна, — пригласил ее в ресторан. И Валя отказалась. До сих пор это составляет предмет ее гордости. Она рада, что не попала в дон-жуанский список Бродского. Мне это тоже приятно, я тоже горжусь, что Валя не стала одной из… в этом длинном реестре. Не сомневаюсь, что многие со мной не согласятся. Спорить не буду. Вопрос личного выбора. Бродский всегда был мстителен в отношении женщин. Спустя несколько лет, встретив Валю и быстро на нее взглянув, он сказал что-то типа: «Да, годы нас не красят». Сам он за это время облысел и потерял ту моложавость, которая так понравилась Вале при первой встрече. Так что она, прямо на него глядя, ответила ему в тон: «Не красят, Иосиф Александрович!» Валя всегда умела отвечать.

 

Началом своего поэтического пути Валя обязана Якову Моисеевичу Цвибаку, талантливому журналисту, в молодости — секретарю Ивана Бунина, издававшему в Нью-Йорке популярную ежедневную газету «Новое русское слово». Он первый увидел в Валентине Синкевич поэта, начал печатать, привлек к своей газете.

 

Наиболее близкими к Вале поэтами Второй эмиграции были Иван Елагин и Ольга Анстей. Сейчас Валя чудом отыскала их дочь, Лилю (Елену), уже не очень молодую женщину, всю жизнь проработавшую медсестрой, но по-прежнему помнящую наизусть все стихи отца. Валя загорелась мыслью опубликовать собственные Лилины стихи в альманахе Раисы Резник «Связь времен» и взять у нее интервью об ее семье, о матери, с которой Лиля жила в Нью-Йорке после развода родителей. Ольга Анстей ушла от Елагина из-за любви к другому. Этот другой был белый офицер, «первоэмигрант», князь Николай Кудашев. Был он женат, и союза у них с Ольгой не получилось. Но эта роковая, разбившая жизнь Ольги любовь родила цикл прекрасных, полных драматизма стихов. О романе Анстей и Кудашева знали немногие, среди этих немногих Валя. Ей верили, доверяли свои тайны, находили у нее сочувствие.

Наум Моисеевич Коржавин в разговорах со мной в разные годы называл Валю одинаково: «Хорошая женщина». Она и была всю жизнь хорошей, зорко видела чужие недостатки, но при этом ценила и выделяла достоинства, относилась к друзьям с любовью и пониманием. Про Елагина Валя неизменно говорит доброжелательно, любовно зовет его Ваня, а ведь было время, когда он два года с ней не разговаривал — обиделся. Обиделся как поэт, Валя опубликовала во «Встречах» его стихотворение с небольшим искажением. У Елагина было:

На всех перекрестках мира

Гуляет их солдатня,

На всех перекрестках мира

Они убивают меня.

Валя, получив стихи и не очень разобрав елагинский почерк, напечатала на своей старой машинке, а потом поместила во «Встречах» вместо «убивают» «распинают». Поэт возмутился. Он был недоволен его отождествлением с Христом. В наших с Валей разговорах я пыталась доказать, что «распинают» лучше, значительнее, чем «убивают», что сопоставление с Христом не вредит стихам, чему есть примеры, но Валя Елагина оправдывала. Она считала, что его непримиримость объяснялась влиянием очень религиозной Ольги Анстей. Та такого «кощунства» не могла допустить.

А умирал Елагин, еще не понимая, что это конец, в Филадельфии, в доме у своего друга, Владимира Шаталова. На стене перед ним висел портрет Гоголя, на нем Гоголь — как встревоженная, кем-то вспугнутая птица, о чем и написал поэт в своих стихах, посвященных другу-художнику:

И Гоголь тут — такой как есть,

Извечный Гоголь, подлинный,

Как птица, насторожен весь,

Как птица, весь нахохленный.

Cамое свое последнее стихотворение, прощальное четверостишие, Иван Елагин оставил ей, Вале, чтобы она опубликовала его во «Встречах» в случае его смерти — он еще надеялся на выздоровление. И она опубликовала. Выпуск «Встреч» за 1987-й год начинался стихами:

Здесь чудо все: и люди, и земля,

И звездное шуршание мгновений.

И чудом только смерть назвать нельзя —

Нет в мире ничего обыкновенней.

Если продолжить тему друзей, то из старого круга возле Вали осталось только два человека. Это художник и эссеист Сергей Голлербах и радиожурналист, а ныне писательница Людмила Оболенская-Флам. Сергей Львович, живущий в Нью-Йорке, перезванивается с Валей каждый день, делится впечатлениями от проведенного им дня. Будучи на три года старше Вали, он однако не потерял подвижности и, несмотря на слабое зрение, посещает многолюдные собрания, с речами и угощением. Ни к тому, ни к другому Сергей Львович не утратил интереса, да и рассказывать о произнесенных им спичах и испробованных деликатесах — умеет и любит. Прекрасный художник и эссеист, Сергей Голлербах вызывает восхищение окружающих не только своими работами, но и редким жизнелюбием и бодростью.

С Людмилой Оболенской-Флам мы ныне, после перезда в Большой Вашингтон, оказались соседями. Они с мужем живут в маленьком зеленом городке Гринбелт вблизи американской столицы. «Она очень правильная», — говорит Валя о младшей подруге. Раньше, когда были моложе, они, хоть и не часто, но встречались — на вечерах, поэтических чтениях, устроенных «Новым Журналом», сейчас их связывает только телефон, — и стоит ли добавлять, что в разговорах двух подруг прибавилось горечи, недугов, смертей…

Я поражаюсь Вале, она в свои почти 90, живет одна. К ней приходят для уборки простые женщины из Западной Украины, дальняя родственница раз в месяц привозит продукты, вот и вся помощь. Валя говорит, что хочет протянуть в одиночестве столько, на сколько хватит сил. Перспектива, что кто-то для оказания помощи поселится в ее маленьком домике, ее пугает.

— Ируся, у меня нет места для еще одного человека. Потом кошки. Не все их любят. Я ведь к тому же еще работаю, у меня свой распорядок. И знаете, Ируся, не хочу, чтобы мною командовали. Я пока еще в своем уме, и хочу жить по своей воле.

И правда, Валя живет по своей воле — работает, занимается тем, чем занималась всю вторую половину своей жизни, — пишет для журналов. Сейчас несколько журналов заказали ей статьи, их нужно написать к сроку. При совершенно ясной голове и незамутненной памяти, «физика» ей отказывает, ноги не ходят, руки не держат, она устает даже от еды, и все же каждый день занимается своей работой. Распорядок у нее, в самом деле, свой. После гибели Шерки, которую –хочешь не хочешь — нужно было выводить в определенные часы, Валин распорядок стал напоминать «день Онегина». Спит она мало и в основном утром или днем. Ночь — для чтения и писания. Прошлой весной вдруг вновь стали слагаться стихи, которых давненько не было, началась, как я ее окрестила, «Филадельфийская весна». Стихи хлынули посреди архивных занятий — Валя разбирала скопившуюся за жизнь переписку. И вдруг… — Ируся, опять пришло стихотворение. Не хотите послушать?

Про Валины стихи я еще напишу. Сейчас продолжу про друзей.

Неоднократно слышала: «Я, Ируся, с друзьями ссорилась не из-за себя, всегда защищала других». Это так, могу подтвердить. Валя выступает на защиту, не думая о том, что сохранение нейтралитета было бы для нее удобней, полезней, просто комфортней. Что ей Гекуба? Но нет, вступается, пытается помочь. Из-за этого возникает конфликт с тем, от кого защищает. Так однажды поссорилась из-за Евтушенко c  многолетним издателем альманаха "ПОБЕРЕЖЬЕ" Игорем Михалевичем-Капланом.  Поссорились  они серьезно, несколько лет не виделись, живучи в одном городе, и не перезванивались. Очень мне хотелось помирить этих двух близких мне людей, многажды делала попытки - не получалось. Конфликт был  принципиальный. Не буду сейчас в него вдаваться.  Потом наша гордая Валя сама позвонила Игорю - и они помирились. Но на моей памяти есть несколько случаев, когда Валя с корнем  рвала отношения с ценимыми ею людьми, которые вели себя, как ей казалось, недостойно  - не с нею,  с другим человеком...

К Евгению Евтушенко у Вали отношение особенное. Когда-то в начале 1960-х, была она на его концерте в Нью-Йорке вместе с друзьями-поэтами. Приехали впятером, а поскольку зал был забит, да и билеты стоили дорого, сидели на одном стуле по очереди — каждый по десять минут. Посреди вечера объявили тревогу, якобы в зале заложена бомба. Полиция, очистив помещение от людей, начала обыскивать зал. Бомбу не нашли. Вечер продолжился. Евтушенко был в ударе, читал отменно, как всегда очень артистично. Одет был тоже как всегда — во что-то яркое, даже пестрое.

Валя запомнила, как он в конце вечера, отвечая на вопросы, назвал двух известных ему живущих в Америке поэтов эмиграции, — Ивана Елагина и князя Иоанна Шаховского, писавшего под псевдонимом Странник. В другой раз, на концерте в Филадельфии, вопрос ему задала уже она. Речь шла о ходившем в эмиграции по рукам анонимном стихотворении «Письмо из Парижа», где были строчки, обыгрывающие название сборника Георгия Адамовича «Одиночество и свобода»:

Георгий Викторович Адамович,

а вы свободны,

когда один?

Валя спросила Евтушенко, не он ли автор этих стихов. Поэт кивнул утвердительно и внимательно на нее посмотрел. Он ее запомнил. И даже посвятил ей стихи. Я их здесь приведу. Они называются «Филадельфийский портрет».

Евгений Евтушенко

Филадельфийский портрет

Вижу я, что была она так хороша,

а морщины, как ярусы ада,

через кои красавица Валя прошла,

о которых сегодня не надо.

Не хотел бы, а все-таки вижу насквозь

жизнь, где слышала ты «Швайн!» и «Сучка!»

Как «прелестно» тебе в двух фашизмах жилось,

генеральско-поповская внучка!

Комом слово Ди-Пи застревает во рту.

Вижу,

сам безнадежно седеющ,

ту историю, что я нигде не прочту,

и весь ужас ее, и ее красоту

на лице Валентины Синкевич.

25 января 2005

И в свою Антологию «Строфы века» Евтушенко ее включил. А Валя в годы, когда поэт был почти забыт на родине, жил в американской глубинке и далеко было до его нового героического рывка, написала о нем статью — с разбором стихов, с искренним восхищением. В тяжкий период свалившегося на Евгеения Александровича тягучего несчастья-нездоровья, Валя своими редкими, но целительными звонками в Талсу, думаю, очень ему помогала.

В Москве у Вали много, если не близких друзей, то почитателей. Все они группируются вокруг Дома Русского Зарубежья, возглавляемого Виктором Москвиным, там Валю уже после Перестройки несколько раз радушно принимали, там устраивали ее творческие вечера и делали посвященные ей выставки. Недавно Дом Русского Зарубежья выпустил невиданное издание — «Валентина Алексеевна Синкевич. Материалы к библиографии…» М., 2014. Книга мгновенно стала раритетом, так как вышла мизерным тиражом. Но с какой любовью и каким тщанием она составлена (составитель Г. Евдокимова, общая редакция и предисловие О. Коростелев, идея и руководство Т. Королькова)! Как издана, на какой бумаге, да еще и с указателем имен! Валя может гордиться этим уникальным изданием, где приведена роспись всех ее стихов и статей с 1977 по 2007 год.

А я могу гордиться тем, что получила эту книгу от Вали одна из первых.

Друзьями могут быть не только люди, — растения и животные становятся порой частью нашей жизни.

Год назад, когда я вернулась из Москвы, позвонила Люся Оболенская-Флам, очень обеспокоенная:

— Валя в ужасном состоянии, у нее Шерка погибла прямо на глазах.

Шерка — ближайший Валин друг, немецкая овчарка. Валя спасла ее щенком, когда садисты-хозяева держали ее на цепи и не выпускали погулять. Валя умолила их отдать ей ненужное им живое существо. Цепь до крови натерла кожу. Валя мазала собачью шею целебной мазью, скоро рана зажила, а Шерка привязалась к Вале как к своей собачьей маме. Даже котов ей прощала.

Валя тянула Шерку до последнего. Была та, по человеческим меркам, уже столетней. Ей отказывали ноги, она с трудом поднималась по лестнице на второй этаж, в спальню хозяйки. Валя постелила ей внизу, поставила миски. Но Шерка упорно, на полусогнутых, заползала наверх.

Об ее конце рассказала мне сама Валя.

— Ируся, я вывела ее погулять. Ей хотелось на улицу. Идем два инвалида. Прошли недалеко, там в одном дворе две большие злые собаки, почему-то не на цепи. Наверное, они поняли, что Шерка беззащитна, увидели, что еле идет. А я ей не подмога. Ируся, они бросились на нее и растерзали… И я это видела.

Тяжелая история. Бедная Шерка и бедная Валя!

Расскажу о Валиных стихах.

Началом своего поэтического пути Валя обязана Якову Моисеевичу Цвибаку (литературный псевдоним — Андрей Седых), талантливому журналисту, в молодости — секретарю Ивана Бунина, издававшему в Нью-Йорке популярную ежедневную газету «Новое русское слово». Он первый увидел в Валентине Синкевич поэта, начал печатать, привлек к своей газете, она стала своей в редакции. Добавлю, что, ценя Валину поэзию, Яков Моисеевич, слывший с молодости бонвиваном, наверняка радовался и общению с привлекательной и умной молодой женщиной. В архиве хранится его письмо 1973-го года к Роману Гулю, где он посылает на отзыв коллеге, издателю Нового Журнала, «книжечку очень талантливой поэтессы Валентины Синкевич». Он пишет: «Мне очень хочется, чтобы на нее обратили внимание, — нельзя же все Блок да Есенин…». В том же письме Яков Моисеевич просит Гуля напечатать в НЖ одно стихотворение Синкевич. Оно по стилю не подходит к тем трем, которые он собирается печатать в «Новом русском слове». Меня умилило, что видимо, не слишком веря в то, что Гуль решится напечатать малоизвестную поэтессу, Яков Моисеевич просит в этом случае прислать стихотворение назад, он его напечатает сам в другом номере своего журнала. Бесценный документ. Находка тогдашнего аспиранта из Йелля Яши Клоца была неожиданностью и для самой Вали. Она как бы получила привет от Якова Моисеевича из другого мира. Вспоминает она его всегда с благодарностью. И — кстати говоря — очищает его имя от домыслов. Яков Моисеевич Цвибак не только никогда не был выкрестом, как написал о нем один живущий в Америке литератор, но и утверждал в разговоре с Валей: «… быть евреем — судьба, и нередко тяжелая. Мы не любим тех, кто от нее уходит” (см. Валентина Синкевич. Мои встречи. Русская литература Америки. Владивосток, «Рубеж», 2010).

Если продолжить тянуть за ниточку письма Якова Цвибака к Роману Гулю, то надо сказать о двух моментах. Первый. В дальнейшем, после смерти Якова Моисеевича, Валя печаталась почти исключительно в «Новом Журнале». Он, как и «Новое русское слово», стал для нее родным домом. При редакторе Вадиме Крейде и при Марине Адамович всем публикациям Валентины Синкевич в журнале давался зеленый свет. И второй момент. Валя любит помогать молодым начинающим литераторам. Не счесть тех, кого Валентина Синкевич приветила и напечатала в своих «Встречах». Охвачены Альманахом были практически все поэты Зарубежья. А сколько было тех, кто у нее дебютировал!

Это сейчас Валентина Синкевич известна и ценима в Зарубежье и в России. Сама она хорошо помнит то время, когда ее имя не упоминали в критических статьях, критики писали о ней и таких, как она, — «и др». В том, как она рассказывает об этом, как произносит «и др.», слышна горечь. Тогда поддержка читателей и критики была ей нужнее, чем сейчас.

Стихи приходят обычно в раннем возрасте. И хотя печататься Валя начала поздно, это не значит, что раньше у нее стихи не случались. Уверена — случались. Вот нашла сейчас в ее очерке «Впервые о себе», что стихи она пишет лет с десяти. Поэтическая система не придумывается, это органика, поэт пишет «как он дышит», по слову Окуджавы. И когда говорят, что поэзия Валентины Синкевич «иностранная», что ее строфика взята у американских поэтов, мне это кажется шуткой. Есть ли у этих людей слух? Валины стихи, по-моему, намного ближе к народным стихам и песням, чем к иностранным образцам. Что до неровного ритма , не помещающегося в силлабо-тонические схемы, то дольник давно уже прижился в России. К тому же, народный стих тоже часто неровен и не обладает ритмической регулярностью

Вот беру стихотворение из ее сборника 2004 года «На этой красивой и страшной земле». В нем как раз о «чужестранной ноте». Валя мне говорила, что со временем от бесконечного повторенья, что ее стихи «нерусские», она сама стала находить эти ноты в своих стихах.

 

Что сказать о своем житье?

Да, к небоскребам привыкла.

И даже в русском моем нытье

Чужестранная нота выпукла.

Я чужбинную ноту пою —

насквозь, надрывно и томно

в небоскребно-бетонном раю —

птицей на ветке темной.

Так пою, что не знаю сама —

Где я? Откуда я?

Только пыль да ковыль,

На дорогу сума…

Эх, не сойти бы с ума,

в русский платок плечи кутая.

Привычка к небоскребам не мешает ей сравнить себя с птицей на ветке. И поет она вовсе не «чужестранную ноту», а «чужбинную». И в ней, в этой чужбинной ноте, живет — птичья бесприюность там, где для других рай. В этом раю, застроенном бетоном и закрывающем небо, человеку трудно понять — где он и откуда. Трудно? Тогда откуда взялись эти «пыль да ковыль», «на дорогу сума»? Это же все народные поэтические образы, это же все усвоено в русско-украинском детстве. Да, на чужой земле, в стране чужого языка и непривычных домов-небоскребов можно «сойти с ума». Но не даст, не даст сойти с ума этот вполне определенно названный «русский платок», эта полученная в детстве прививка русского языка, русской литературы и русской природы.

У этой поэтессы свое лицо, а какого она ранжира и ряда — неважно. Вот пишет сама, что не первого:

В тот первый ряд — нет, не иду.

другие за меня прильнут к светилам.

Тружусь я в одиноком, но в своем саду —

все остальное — не по силам.

Да этот первый ряд — каприз и спесь

В стихе развязном и убогом.

А я ведь яблоневый цвет и песнь

Прошу у сада и у Бога.

Пройду мимо Валиных определений тех, кто в первом ряду. Слишком утрированно высказалась она о них, скорей всего, имела в виду поэтов эмиграции.

Зато про себя сказала хорошо.

Две последние строчки — первоклассные. А я ведь яблоневый цвет и песнь/Прошу у сада и у Бога. И опять она соединяет свое бытие с бытием природы. Теперь уже не с птичкой, а с яблоней.

Есть у Валентины Синкевич одно очень сильное стихотворение. Оно называется «Портрет», и, как мне кажется, имеет под собой вполне жизненную основу. Правильно сказал Некрасов — и его высказывание приложимо далеко не только к политике, но и к художеству: «Дело прочно, когда под ним струится кровь». Если произведение искусства имеет глубинную подоснову, если художник шифрует в нем какие-то важные для него, сокровенные мысли, то воздействие такого произведения на аудиторию возрастает неизмеримо. И это при том, что обычно единого ключа к такому произведению нет, каждый сам его подбирает, вкладывая в прочитанное или увиденное свой смысл. Сказанное можно отнести к «Поэме без героя» Анны Ахматовой, к «Зеркалу» Андрея Тарковского. То же скажу и о «Портрете» Валентины Синкевич. Приведу это стихотворение целиком:

Портрет

Я насильно вдвинута в эту тяжелую раму

Я красивым пятном вишу на стене.

Здесь я переживаю старинную драму —

в этой комнате, в этом городе, в этой стране.

Меня создал художник, списывая с нарядной дамы —

мертвой, только говорить и двигаться умела она.

А я живая. С понимающими и видящими глазами,

Но на безмолвие и неподвижность обречена.

Кто дал ему право на это, дал живые тона и краски?

Знает ли он, как кровь моя кипит на холсте?

Он при мне обо мне говорил нелепые сказки

про любовь, про искусство, о недосягаемой их высоте.

Все это бред. Сам художник не верил в это.

Был он жесток и лжив. Но умел творить чудеса.

Вот и создал меня. Я живу — которое лето! —

Я смотрю на все. Не в состояньи закрыть глаза.

Я кляну его, ночью не давая ему покоя.

Он кошмарные видит сны, предо мной ощущая вину.

Я — его вдохновенье, двигаю его послушной рукою…

Все же он спит, а я никогда не усну.

Мне годами висеть в этой тяжелой раме.

Он умрет, а я еще долго буду жива,

сотворенная им в трепетной красочной гамме,

с неподвижной рукой, лежащей на кружевах.

Здесь на поверхности два героя — портрет и художник. Они в антогонистических отношениях. Если художник говорит про любовь, искусство и недосягаемую их высоту, то портрет называет все это бредом и нелепыми сказками. Женщина на портрете — не верит своему творцу, разочарована, видит его насквозь. Но при этом названный ею «жестоким и лживым» создатель портрета умееет творить чудеса, он создал чудо — живой женский портрет, которому суждено его пережить.

Чем вызвана такая сильная неприязнь портрета к тому, кто его создал? Не замешено ли тут третье лицо, а именно — нарядная дама, названная «мертвой», при том что она умеет говорить и двигаться? И почему она «мертвая»? Не художник ли отнял у нее силы? Не вдохнул ли ее человеческую жизнь в свое творение, вдвинув живую душу в тяжелую раму? Кажется, что сложные взаимоотношения этих троих и составляют внутренний сюжет стихотворения и его загадку. Впрочем, повторю: у этих стихов нет единого ключа.

У Вали — много о музыке и картинах. Любовь к музыке имеет начало в детстве. Родители музыку любили, отец пел, старшая сестра Ирина играла на фортепьяно, а Валя, младшая, пела под ее аккомпанимент. Что до живописи, то Валя всю жизнь была окружена художниками. Даже первый ее муж, будучи медиком-анатомом, занимался рисованием. Потом близким на долгие годы человеком стал для нее художник Владимир Шаталов. Вокруг нее и Шаталова группировались художники Сергей Бонгардт и Сергей Голлербах. Все трое — Шаталов, Бонгардт и Голлербах — «баловались» стихами и печатались в поэтическом альманахе «Встречи».

Уже давно я знаю, что Валина любимая картина — портрет Джиневры де Бенчи Леонардо да Винчи. Много раз она навещала ее в Национальной галерее в Вашингтоне, вглядывалась в ее черты. Есть легенда, что князья Лихтенштейнские, прежние владельцы шедевра, продали его, чтобы прокормить оказавшихся после войны на территории княжества разбитые части Национальной русской армии Вермахта. На самом деле, два эти события никак не связаны между собой. Картина была продана не после войны, а много позже, в 1967 году. 

Портрет Джиневры был известен мне по репродукциям. Флорентийка, поэтесса, гордая, холодная, с узкими глазами… Над головой — ветки можжевельника. Красива какой-то странной лунной красотой, серьезна, печальна, губы сомкнуты — нет и следа полуулыбки Джоконды. Но загадка бесспорно есть.

О чем она думает? Почему так грустна? Портрет бесценен, но известно, что американцы заплатили за него князю Лихтенштейна 5 млн. долларов. Считается, что сумма громадная. Всего-то 5 миллионов за то, что не имеет цены.

Стихотворение Ginevra de Benci в Валином сборнике предшествует Портрету:

Слабые крылья твоей неулыбки

сложены: надежды на возвращение зыбки.

Круглое зеркало натюрмортной луны

ловит слухи, которыми полны

дом и город, и палуба корабля.

Глаза глядят, будто бы земля

вписывается в темный мрамор колонн.

В ее неулыбке стон

кисти твоей, Мастер.

Хочется разгадать метафору: «крылья твоей неулыбки сложены». О чем это? Может, о том, что нельзя этой прекрасной даме птицей улететь в родные края? Ее привезли сюда, в чужую страну, в чужой город — и «надежды на возвращение зыбки»? В этом случае речь идет не о самой Джиневре, а именно о «портрете», совершившем свое путешествие из Италии в Лихтенштейн, а затем в Америку. Снова, как и в стихотворении «Портрет», мы имеем дело с ожившим — благодаря чудотворцу-художнику — произведением искусства.

Все четыре катрена стихотворения кончаются обращением к Мастеру. Но в первом есть обращение к самой Джиневре. Что-то очень личное спрятано в этих словах:

Не улыбайся, не плачь, будь достойной

Красок, которыми спел тебя Мастер.

Не улыбайся, не плачь… Два года назад, приехав в Вашингтон, я сразу же отправилась в Национальную галерею искусств, а там первой картиной, к которой я устремилась, была она, Джиневра де Бенчи.

Светлая, златокудрая, спокойная, ушедшая в свои мысли, мадонна с узкими глазами и губами без улыбки. Однако как похожа… Эта мысль пришла в голову внезапно. Я вдруг увидела, что эти два портрета чем-то похожи. Их типажи — тянутся друг к другу через столетия. Две женщины поэтессы, две гордые неулыбчивые красавицы… Не улыбайся, не плачь, будь достойной / Красок, которыми спел тебя Мастер.

Купленную в галереи репродукцию Джиневры в тот же вечер я отослала Вале.

___

[1] Лагерь для перемещенных лиц.

[2] Если быть вполне точной, то Людмила Оболенская-Флам принадлежит к Первой волне эмиграции, к поколению родившихся, как правило, уже за пределами России. См. составленный ею сборник «Судьбы поколений 1920-1930-х годов в эмиграции: Очерки и воспоминания», М., Русский путь, 2006.

 

Вашингтон, 2016

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки