Году в 99-м (летом ль, весной, не припомню сейчас) на площадке лестницы редакции журнала «Звезда» я увидел Витю Кривулина (там была какая-то очередная встреча наших с московскими поэтами или что-то похожее), мы привычно поздоровкались, выкурили по сигарете, перекинулись двумя-тремя словами (кто, где, что, когда), я сказал, что собираюсь давно провести вечер «Былого и дум», под названием «Поэты и прозаики Сайгона первой волны».
Виктор оживился и предложил для начала составить словарь завсегдатаев и близких друзей Сайгона и даже издать, причём он берёт на себя добыть деньжат в администрации или в Лен-ЗАКСе у Собчака. Я-таки взялся такой список составить, а пока прямо тут на лестнице мы стали прикидывать и насчитали навскидку сразу десятка три-четыре фамилий... Потом, недельки через две, я такой машинописный именник составил, позвонил Виктору, он обрадовался...
Но не суждено – «поезд ушёл»...
Сначала совершенно ужасно (годы прошли – не смириться) умер Виктор Кривулин, а потом куда-то запропастился у меня в хаосе бумаг, книжек, рукописей и сам списочек...
Вот что (навскидку) сохранилось из того затерявшегося кривулинского списочка (и из моей памяти).
Марк!!! Он был – просто необыкновенный: со своим недугом он бегал на лыжах, играл в волейбол, помогал отцу строить дачу где-то по Московской дороге. И – был учёным: занимался изучением наследия Батенькова и Кюхли, его оппонентом на защите был не кто-нибудь, а сам Вадим Эразмович (профессор Вацуро). И – писал, писал, безудержно писал стихи. Конечно, вы не найдёте в его строках и строфах – открытий, особенного куража, цветности, криков души, глубокой философии, эрудиции. Как поэт – Мазья далеко даже не Иосиф Бродский, не Леонид Аронзон, не Роальд Мандельштам, ни Пётр Чейгин, ни Костя Кузьминский. Но цех-то, цех, братцы, у них один. Поэтический. Стихи Мазьи сайгонские... Больше посвящения, жене своей, прелестной Нине, сыновьям, друзьям. Я часто бывал у него дома, познакомился я и с его отцом, танкистом Григорием Эльконовичем Мазьёй, героем проклятой войны: он командовал тем танковым расчетом, который п е р в ы м вошёл в Прагу и остановился на площади перед Ратушей (в мае 45) и видел драпающих прямо из-под своих гусениц фашистских гадов. По зрению, с детства, отец Марка, был полный инвалид – минус 25. На войне «прозрел»...
А вот головастый Миша Богин, самый молодой из нашей бригады рабочих телевизионной сцены. Знал наизусть почти всю русскую поэзию. Я привёл его в Сайгон, но к кофе он был, кажется, не так охоч, как искал почитателей своей поэзии. Особенно среди барышень и актрис. И с успехом необычайным покорял самых стойких и строптивых. Поэт!!! Это – нормально, но немного завидно, однако не мешало нам встречаться и соревноваться в эрудиции и беседовать о поэтах и поэзии.
Как-то из Сайгона мы компанией поехали к Мишке – на стихи. Он где-то умудрился задёшево купить несколько томиков Бальмонта и Северянина и там, на кухне, сидя на полу, мы всю ночь читали эти книжки. Из всего, чем его щедро одарила природа, Михаил Богин выбрал режиссуру. И едва поступив в институт (это была, как я уже писал, мастерская Зиновия Корогодского), он почти весь свой курс притащил в Сайгон. Так я стал «другом ТЮЗа».
Боря Кудряков, великан, усач, гурман, страстный патриот Сайгона: после его закрытия, в качестве протеста, он бросил город с его улицами, помойками, дворами, подъездами, вонью бензином и перебрался за город – писать. Такой вот маршрут: хижина в глуши, лесная тропа, станция, поезд, Балтийский вокзал, Техноложка, Владимирская, Литейный и новое пристанище, милый нашему сердцу «Борей»! Здесь его любили беззаветно...
Прозаик Божьей милостью, поэт прозы, Боричка мог на двух страничках машинописи А-4 выдать рассказ, а мог сварганить и приличный роман с прологом и эпилогом. Владел искусством метафоры, как виртуоз-фокусник – тузами и джокером. Его первый бытовой роман «Рюмка свинца» я читал едва ли не первым (Витя Кривулин его опубликовал в 1990-м в первом же номере своего журнала РХСГ с), ещё в рукописи, в тетрадных листах, и подивился его таланту. В Сайгон он вваливался этаким медведем в жилете с тысячью карманов (фотограф). Мне нравились его фотографии цветов и красивых женщин.
Исключительно чёрно-белые. Зоркий человек. Кофе пил без остановки, вино тоже, но никогда не был пьяным. Был не в ладах с буквой «эл» и «эр», получалось что-то среднее. Любил Бунина, знал «Мастера», «Библию», к своим рассказикам – сам делал рисуночки, был поклонником поэзии Кузминского и живописи Толи Гальбрайха. В последнее время мы частенько встречались в «Борее» на Литейном, его все там любили, почитали как Мастера. И вот он, поседевший Боричка Кудряков, возьми, как говорится, ни с того ни с сего, и умри... И больше ничего не напишет и никого не согреет... Беда большая...
Толя Гальбрайх! Художник. Живописец! Анатолий Иосифович. Театрал. На Моховой, в Театральном преподавала историю театра его кузина, и был друг в буфете зеркального ресторана Дома актёра, против Сайгона, где по записи он имел свой счёт и в любую минуту мог взять 540 грамм-с и роскошный бутерброд с килечкой, венчиком масла и тем себя угостить и товарища (например, меня)...
Объедение! Друг самого Олега Целкова и Андрея Геннадиева, рисовальщиков превосходных, и Шестакова-Великого (о них речь – впереди). Я обязан ему – расположением, он верил в меня и познакомил в Сайгоне с Сергеем Курёхиным и Юрой Ярмолинским. Последний знал почти всего Бориса Пастернака и Ильфа и делал замечательные тонюсенькие рисунки-портретики на маленьких листках.... (Юра притащил как-то под полой своего длиннющего кожаного пальто «Защиту Лужина» Набокова в русском парижском красно-белом издании 1957 года. Юры Ярмолинскго мама была, кажется, очень известная портниха и обшивала, в том числе, и чиновников Смольного, что слегка расширяло Юрины горизонты и возможности.
Помню его картинку-иллюстрацию к той же «Защите Лужина» на знаменитой газовой выставке, с чего, признаюсь, и началось собственно моё профессиональное «набоковедение». Юра едва ли не первым из «сайгонцев» съехал в Штаты, женившись на Алисе-парижанке, и ныне служит художником-декоратором чуть ли не в «Метрополитен-Опера»; у меня хранится пара чудесных Юриных писем из Салехарда, куда он поехал за деньгами и экзотикой. И нашёл и то, и это. Надо бы перечитать). Толин друг первый был художник Саша Шестаков-Великий, поклонник Булгакова и Достоевского, почти каждый день он приносил в Сайгон новый портрет Родиона Романовича с новым топориком...
На один из дней рождения я решил подарить Толе фотографию Дюка Эллингтона в простой водолазке, с индейскою косичкой и с крестиком на груди, снятую моими коллегами-рабочими на репетиции в Концертном зале на Лиговке во время гастролей музыканта в Ленинграде. И вручил ему прямо в Сайгоне. Мы выпили немного, он был счастлив, а я рад-радёшенек... Роман Исакович Цветов (наш Алик), будущий главбух нашего Большого университета, самый справедливый и остроумный из нас. Никто так не разбирается в жизни и в самых трудных ситуациях, как он. О нём, как о Лозинском, можно сказать: «Безупречный человек». У него в нашем сайгонском братском содружестве было право последнего слова...
Тихий голос. По профессии – главный бухгалтер, по жизни – арбитр. Основной талант – дружить и помогать. Помню, как мне было трудно, когда заболела мама, и как он нашёл нужные слова... Тогда только что закончил «Финэк». Один из первых из нас – женатый, то есть – серьёзный. Жилище Цветовых было набито книгами по философии и истории. Несколько лет назад Роман Исакович, в труднейшую минуту моей жизни, открыто и всем сердцем пришёл мне на помощь, причём сделал это быстро и прямо в точку.
Сергей Владимирович Белов. Доктор наук, профессор, ныне академик РАО, писатель. Старше всех нас. Он появился в Сайгоне чуть позже меня и сразу стал мне и нам всем, кто толкался вокруг меня, – близким человеком. И на долгие-долгие годы. Сергей Владимирович Белов владеет волшебным даром – открывать людей, находить в них талант и тягу к духовному совершенству. Это, возможно, у него не столько от природы, сколько от многолетнего изучения (и – погружения) в жизнь и творчество Достоевского и героев его романов. Сергей Белов «открыл» меня, притащил в свой круг библиофилов и писателей, познакомил с Дмитрием Сергеевичем Лихачёвым, пригласил в соавторы. Да что там говорить!!! Решил судьбу, «заразил» Достоевским. И не только меня, а многих.
А скольких Сергей Владимирович просто пристроил на работу, скольким помог напечататься! Тут у него особый талант: писать безотказные письма и обращения к властям. Более того (нет – главное тут), именно Серёже Белову и его жене, Екатерине Кибардиной, я обязан всеми своими скромными достижениями в науке и писательстве.
Петя Гуревич, инженер, лет 20–22¸ французский язык – первый, совершенный. Мама Пети – Татьяна Петровна Лапина, урождённая француженка, папа Вениамин (Бен), учёный-юрист, дядя Серж – член Компартии Франции, участник Сопротивления. Сам Петр, весёлый человек, поклонник Чехова, Мандельштама и Ионеско, самостоятельно учит польский, чтобы перевести какую-то заумную авангардную пьесу Ружевича, он иногда приносил в Сайгон номера «Диманш» и «Леттр франсез».
Мы виделись нечасто – он работал на заводе (или в каком-то машиностроительном НИИ), я гордился его вниманием и завидовал, что он может читать Камю, Верлена и Франсуазу Саган в подлиннике. У Пети дома на Подковырова (или – на Плуталова) я впервые услышал пластинку с голосом Эдит Пиаф и попробовал диковинный куриный суп из порошка.
Петя Брандт, Пётр Львович, сын своего отца, ленинградского драматурга и сценариста (помните телефильм «Остров Серафимы»?), скромного тихого такого человека с Невского проспекта, с добрыми глазами, в куртке-пуховике, в которую он никак не помещался. И тогда, и сейчас, встречая Петю на улице или в Доме актёра, я обещаю себе (как дань уважения Пете, да и просто для интереса) перечитать пьесы его отца, Льва Брандта, начала 1930-х гг. под «странными» для того времени названиями: «Петля», «Кризис», «Пророк», «Браслет-11». Петя – знаток, тонкий ценитель и поклонник поэзии Лёни Аронзона, Роальда Мандельштама, Кости Кузьминского, которых я знал так чертовски мало и прочитал только сейчас, а для Петра это были большие друзья и единомышленники уже тогда.
Володя Пешков – умница, весь круглолицый и в глазах вопрос-ответ. Художник-фотограф. Снимает помойку, а получается в кадре – картина Босха. Коллекционер всяких свистков и люлек: из Сайгона практически не выходил, и когда он успевал родить детей, творить своё искусство – бог ведает...Коля Зеличенко в огромных чёрных очках. Это, кажется, он загонял в Сайгоне моторы «Вихрь» и бензопилы. Тоже – поэт. Такой же, как стремительный геологоразведчик и веселый рассказчик с огненным взглядом по фамилии Кольчугин, он жил неподалёку вместе с братом, историк, любитель «Солнцедара» и «Белого крепкого»...
Художник Володя (Лодя) Овчинников. Поэт-песенник Мирон Саламандра и его жена (может быть, сестра) Кира…Великан Борис Сочнев. Шахматист-математик и книгочей Лев Панеях. Вдохновенный безудержный симпатный фантазёр, враль, забулдыга, вечно занимавший деньги у нас, неимущих, похожий лицом на широченного Фернанделя, Альберт Левинтов, тогда проживающий с мамой на одной из Советских уличек, а теперь далеко за морем. Вильям Бруй – художник журнала «Нева», умелец на все руки, ходил в коже, танцевал прекрасно, мастерская его была «над городом всемирным» (Блок) на чердаке «Дома политкаторжан», откуда был виден весь Летний сад и вся округа... Как-то я пошёл к нему, вроде бы договорились, еле взобрался, а на дверях на одном гвозде ящик почтовый висит и рядом карандашик на леске привязан, и блокнотик самодельный прицеплен с проволочкой: там всякие надписи, имена, телефоны...
Последняя была такая: «был Бродский, ушёл... Не застал...» Я взял карандашик и ниже приписал своё: «И правильно, Иосиф, Ты Царь. Живи один, / дорогою свободной...» Большой (и телом и душой) художник Андрей Геннадиев, первый иллюстратор сказки Кэрролла «Алиса в стране чудес» в переводе Владимира Набокова – впервые напечатанной на родине писателя, в Петербурге (об этом судьбоносном для автора этих глав – обстоятельстве смотри – главам вторая). Коля Беляк. В коже! Режиссёр. Ставит спектакли по заграницам. Наставник. С апломбом, неподражаемой дикцией с оттенком лезвия драгоценной дамасской стали в голосе. Как он читает «Бесов»: то как революционер-народник, то как тихий философ, то как глашатай... И всё это будет разно и гениально.
И, конечно, в первую голову (но вне меня и моего круга) назову классика и летописца поэтического наследия Сайгона, поэта-учёного Константина Кузьминского, с бородой клочьями и суковатой палицей в руке. Вот его знал совсем немного, а он меня, думаю, ещё меньше (общие знакомые барышни и другие не в счёт), но вынесенною мною в качестве эпиграфа стихотворение Кости я слышал в его чтении лично на приступочке у Сайгона в ожидании гонца, которого мы, скинувшись, послали за бутылкой портвейна № 33 в гастроном (зеркальный) напротив. Но пора заканчивать – ночь на дворе...
Да и как всех упомнить из славной плеяды умников и завсегдатаев Сайгона, с кем-то я был так или иначе знаком, а коих только видел издали... В чём феномен Сайгона, в чём его подлинная историческая неотчуждаемая ценность (как, скажем, у папируса, драгоценного камня или рукописи), в чём его (на протяжении почти полувека) устная говорящая щемящая «неумолкаемость» (по Мандельштаму) в потоке времени – судить не мне...
Добавить комментарий