Юность – это прекрасная птица,
Но юность горда и капризна, как стих.
Она нас все время покинуть стремится,
Но вот когда: в шестьдесят или в тридцать-
Это зависит от нас самих.
Семен Белкин. Из юношеской поэзии
Поезд весело мчал нас к новой жизни. Прекрасным, не по-ленинградски солнечным днем мы прибыли на Московский вокзал, ровно через девять лет после того, как мы покинули этот город в товарном поезде. Взяли такси и поехали по Невскому проспекту. Я жадно смотрел во все окна.
Поворот налево - и такси начало удаляться от старинных респектабельных зданий. Вскоре мы попали в лабиринт кирпичных заводских стен и закопченных труб. Не без труда шофер нашел Заозерную улицу, на которой прошла моя юность и первые годы взрослой жизни, ту самую Заозерную, где совсем молодой ушла из жизни мама и почти двадцать лет спустя – отец.
Папа был очень последователен в выборе комфортности и местоположения своей жилплощади: пятый этаж без лифта, без ванны, без горячей воды и телефона, на зловонном Обводном канале – точно, как до войны, с той лишь разницей, что теперь у нас была одна комната вместо двух. Соседями были ленинградские пролетарии: бездетная чета и мать-одиночка с двумя взрослыми детьми.
Начали обустраиваться. Часть мебели, если таковой можно назвать примитивный стол и обшарпанный шкаф, нам вернули завоеватели наших довоенных комнат, кое-что докупили. Мама, памятуя довоенные времена, настаивала, чтобы мы сняли дачу – ведь до начала учебного года было еще полтора месяца, но я был категорически против: мне нужно изучить Ленинград.
Сначала я по наивности думал, что стоит мне, как в Чкалове, выйти из дома и сесть на скамейку, как сразу обзаведусь десятком друзей. И в первые два вечера я выходил из дома и подсаживался на шаткую скамейку, стоявшую около дома. Но очень скоро я убедился, что подышать «свежим воздухом», если таковым можно было назвать живительную смесь дымов соседнего коксогазового завода и ароматов Обводного канала, выходили только старики и старушки, а те немногие юноши и девушки, которые жили в нашем доме, не обращали на меня ни малейшего внимания, ни на секунду не задерживаясь около дома. Это было мое первое разочарование: в Ленинграде люди чураются друг друга и знакомств среди соседей не заводят, строя свои личные привязанности не по территориальному, а по производственному или учебному принципу.
Делать было нечего, пришлось приступить к изучению города в гордом одиночестве. Долгими часами я бродил по улицам, проспектам, садам и паркам. Дома еще носили следы снарядов и бомбежек, а на некоторых зданиях сохранились надписи: «Граждане! При артиллерийском обстреле эта сторона улицы наиболее опасна».
Однако нужно было думать о продолжении образования. Мы с мамой отнесли документы в школу № 370 – по микрорайону. Хотя школа находилась на проспекте, носившем в ту пору гордое имя великого Сталина (ныне Московский проспект), она меня, прямо скажем, разочаровала. После того созвездия ярких индивидуальностей, которые окружали меня в «образцовой» тридцатой школе в Чкалове, здесь всё было очень серым – начиная от стен здания и кончая контингентом учеников, а я вдруг оказался без друзей, среди равнодушных, мало чем интересующихся юношей (школы тогда еще оставались мужскими и женскими).
Среди пдагогов было несколько ярких личностей. Это прежде всего наша классная руководительница, историк Анна Исааковна, еврейка, которой в то время было всего 28 лет. Мы очень любили и боялись ее, точнее, боялись разочаровать ее плохими знаниями или недостойными поступками. Пожалуй, она была первая, кто растопил лед некоторого недоверия и настороженности по отношению ко мне у учителей и учеников, не веривших в мои провинциальные пятерки.
Вела себя Анна Исааковна с нами как с взрослыми, даже уроки проводила в форме институтских лекций, и мы, как прилежные студенты, конспектировали ее лекции, прекрасно усваивали материал и обходились без учебников. Впоследствии ее конспектами я широко пользовался в институте, не говоря уже о том, что навыки конспектирования как процесса ой как пригодились мне в студенческие годы.
Весьма незаурядной личностью был наш математик по фамилии Ефрон - внук знаменитого Ефрона, который вместе с Брокгаузом издал до революции прекрасную энциклопедию «Брокгауз и Ефрон».
Ефрон – внук был добрым, чудаковатым и предельно любознательным, чем мы пользовались самым беззастенчивым образом. Так, если мы хотели передохнуть, кто-нибудь приносил в класс нечто экзотическое, например, белую мышку, и этого было достаточно, чтобы половина урока прошла в приятной беседе. Ефрон, как ребенок, рассматривал эту тварь и долго расспрашивал, как за этой мышкой ухаживать, что она ест и т д.
На дом он задавал умопомрачительные по сложности задачи, справиться с которыми было под силу двум-трем ученикам из класса. И, может быть, именно здесь во мне проявился характер, воспитанный моей мамой: почему кто-то должен учиться (а потом работать) лучше, чем я? Я сидел до глубокой ночи и ложился спать только после того, как эти проклятущие задачи были решены. А наутро меня возмущало, когда какой-нибудь митрофанушка просил меня дать списать решение, доставшееся мне столь дорогой ценой.
Возвращаясь к Ефрону, надо сказать, что его неординарность загубила мою золотую медаль. Педагогическая этика и здравый смысл требовали, чтобы на устных экзаменах давали стандартные задачи, без подвохов и искусственных приемов. Мне попалась задача, для решения которой нужно было применить особый, нестандартный прием. Дома, в спокойной обстановке, я бы его нашел, но тут, стоя у доски, зная что у меня есть всего 20 минут, я занервничал и решения не увидел. Мне полагалось поставить тройку, но учитывая мои прошлые заслуги, включая грамоты на математических олимпиадах, комиссия поставила мне четыре, что лишило меня золотой медали.
Из других преподавателей я запомнил литераторшу. Сухая, аскетичная, выходец из рабфака, она сумела всем нам привить любовь к Маяковскому, которого я раньше не понимал и не признавал (не без влияния мамы, которая не любила Маяковского, видимо, из-за отсутствия у него ихэс). Теперь я стал горячим поклонником и пропагандистом творчества Маяковского, а, став студентом, даже переводил его стихи на английский язык, хотя это было очень нелегко. Сам же начал писать стихи «лесенкой», в стиле Маяковского, что, как мне казалось, наиболее убедительно подчеркивало мою активную жизненную позицию.
В 1952 году, когда я оканчивал десятый класс, снова обострился еврейский вопрос. Антисемитизм, несколько заглохший на период войны, вспыхнул с новой силой. Сначала мы узнали о безродных космополитах, потом о врачах – убийцах.
В очередях, в транспорте все говорили о евреях, загубивших столько видных государственных деятелей, и требовали расправы. Мы с отцом полностью разделяли всеобщее возмущение по поводу преступной деятельности врачей, и тут, к нашему великому изумлению, мы встретили неожиданный отпор со стороны всегда тихой и кроткой мамы, которая твердо сказала, что это чепуха.
- Да как ты смеешь говорить такое? – в один голос обрушились мы на маму. - Ты что, газетам не веришь?
- Не верю, - спокойно ответила мама. Еврей может схитрить, обмануть, но убить он не может.
Так мы оказались в противоположных лагерях: мы с отцом, безоговорочно верившие партии и Сталину, и оппортунистически настроенная мама.
Единственное, что вынесла мама из дела врачей, это то, что ее сыночку поступить в институт будет очень непросто. А тем временем десятый класс подходил к концу. Сдав выпускные экзамены с одной четверкой и, по выражению Зощенко, затаив некоторое хамство по отношению к милому Ефрону, я получил серебряную медаль и вместе с мамой начал решать вопрос моего любимого Маяковского «Кем быть?».
Как я говорил, у меня в школе были три конька: литература, математика и иностранные языки. Больше всего меня привлекала журналистика, но проведенная мамой рекогносцировка показала, что еврею на факультет журналистики не поступить.
Рассматривалась возможность поступить в институт иностранных языков. Этот вариант решили оставить как резервный. Не исключались и некоторые специальности, связанные с математикой. В частности, иногда в моей романтической голове мелькала мысль о том, чтобы стать инженером-кораблестроителем (по наивности я тогда полагал, что математика и техника – это почти одно и то же). На мой выбор серьезно повлиял военкомат, который, призывая к нашей комсомольской сознательности, в течение последнего школьного года пытался загнать нас в какое-нибудь военное училище, и, когда я понял, что военкомат не намерен выпустить меня из своих клешней, я решил бросить ему кость с минимальным ущербом для своих романтических мечтаний - и подал документы на кораблестроительный факультет Высшего военно-морского училища имени Дзержинского (в просторечии – в Дзержинку).
Сразу получил направление на медкомисию, быстро прошел всех врачей и спокойно уехал на дачу (к тому времени родители снова начали снимать дачу в той же Сиверской). Через пару недель приехал в Ленинград и отправился в училище за результатами. Заключение медкомиссии было неожиданным: не годен по причине наличия гланд. Я был возмущен до глубины души. Здоров как бык, в прекрасной физической форме, хорошо тренирован. Если вам мешают мои гланды, так вырежьте их на ваше здоровье. Где уже мне было понять, что если гланды в горле, действительно, легко можно было вырезать, то с гландами моей биографии в 1952 году не было никаких перспектив. Можно только восхититься, сколько способов и приемов было изобретено нашими правящими иезуитами, чтобы огородить советское общество от натиска евреев.
Пока я не унывал. Не состоялась моя корабельная карьера? Не беда, возьму курс на филологию. И отнес документы на восточный факультет университета.
Как медалисту мне предстояло пройти только два тура: спортивные испытания и собеседование. Конечно, это было форменное безобразие: сначала заставить человека бегать, подтягиваться на турнике, проплыть четыреста метров, прыгать в воду с 5-метровой вышки (в этом прыжке я неудачно вошел в воду и набил себе шишку под глазом), чтобы потом завалить меня на собеседовании. Но мало ли я испытал подобных безобразий в своей жизни? Опуская подробности, скажу, что мне был задан вопрос по истории, который подробно штудируется на втором курсе института. Я, правда, на него ответил, но недостаточно полно, и в моей карточке так и записали недостаточные знания по истории.
Что дальше? На дворе стояло только начало июня, а я уже дважды успел побывать в отказниках (разумеется, это слово появилось в разговорном русском языке много позже, когда нашу благословенную родину начали широким потоком покидать советские евреи). Тогда я в спешном порядке придумал себе еще одну романтическую профессию: геологоразведку (поиск благородных металлов, далекие поездки в тайгу, ночные костры и песни под гитару). Короче говоря, я отнес свои уже довольно потрепанные документы в Горный институт. Там мои бумаги продержали три недели, а потом сообщили, что набор медалистов у них окончен – как будто бы нельзя было об этом сказать, когда принимали документы. Но это были очередные гланды, с которыми я уже два раза столкнулся в тот злополучный год.
За окном стоял август, и мои шансы на поступление таяли с каждым днем. Уже было не до романтики. Мы с мамой съездили и в Инженерно-строительный, и в Политехнический институт, и даже в совершенно не престижную Лесотехническую академию, но всё было глухо.
Пошла последняя неделя августа. Всюду приемные экзамены были завершены. Кто-то сказал, что на переводческом отделении Первого института иностранных языков, куда брали только юношей, недобор. Мы приехали туда, и мама с отчаянной решимостью обратилась к одной из дам в приёмной комиссии, чья внешность показалась более приветливой и порядочной:
- Скажите откровенно, у меня мальчик с медалью, очень способный к языкам, но еврей. Есть ли смысл подавать документы?»
- Даже не тратьте время, - ответила дама с явным участием. Попробуйте обратиться во Второй институт иностранных языков на проспекте Стачек 30. Там, кажется, тоже недобор.
Туда я уже поехал без мамы. Дома 30 по проспекту Стачек я не нашел – вокруг были заборы и канавы, велось строительство. Я уже хотел махнуть рукой и вернуться, когда мимо проходила девушка, по виду студентка, и я спросил ее, где Второй инъяз.
- Идемте, я там учусь, - ответила девушка.
Мы нырнули под строительные леса - и предо мною открылось одно из самых отвратительных зданий, какие я когда-либо видел. Четырехэтажный параллелепипед без каких-либо архитектурных изысков, а конкретнее, – обшарпанная до омерзения коробка такая длинная, что по коридорам можно было кататься на велосипеде. На двух этажах этого каземата шел учебный процесс, на третьем этаже располагалось общежитие, где студенты жили по 12 – 15 человек в комнате, на четвертом этаже в наши времена ничего не было – какие-то пустые помещения. Девушка привела меня в приемную комиссию и пошла по своим делам.
Только здесь за все время моих поступлений мне показалось, что ко мне был проявлен какой-то интерес. Меня сразу провели к председателю комиссии. Эта милая дама с удовольствием осмотрела меня, изучила мои бумаги. С извинением в голосе она сообщила, что не может взять меня на немецкий факультет, ибо все вакансии заполнены.
-А я и не хотел на немецкий, - огорошил я председательницу. – Немецкий я и так знаю прилично, так что я хотел бы на английский. Дама немедленно написала на моем заявлении резолюцию о зачислении Семена Белкина на английский факультет. Это событие произошло 26 августа 1952 год – за четыре дня до начала учебного года.
Только потом я узнал, почему вызвал столь непривычный для меня интерес. Во-первых, к тому времени на 700 девочек в институте училось всего 12 мальчиков, половина которых дефективных: хромых, сухоруких, полуслепых, а тут пышущий здоровьем атлет с приятной внешностью. Ну а, во-вторых, я оказался первым медалистом, осчастливившим Второй инъяз своим вниманием за всю его историю. Нашлось и объяснение, почему моя национальность никак не отпугнула администрацию института.
Оказывается, в самые тяжелые периоды, когда евреев отовсюду выгоняли и никуда «не пущали», секретным указанием были определены некоторые немногочисленные учебные заведения и организации, куда «лиц еврейской национальности», как нас тогда называли, брали, чтобы никто не упрекнул коммунистов, что у нас евреи лишены права на образование и на труд, и поэтому создали, так сказать, учебные и производственные гетто эпохи победившего социализма. Видимо, в числе этих заведений был и Второй инъяз, в котором было немало евреев как среди преподавателей, так и среди студентов.
У выпускников Второго инъяза перспективы были самые широкие, как говорилось в популярной песне, «от края до края». Их направляли в Узбекистан, в Читинскую область, на Сахалин, в лучшем случае, - в глухие деревушки Ленинградской области - в места, где разрешалось работать еврейским Песталоцци и Макаренко.
Меня определили в «нулевку» - на первом курсе английского факультета были четыре «продвинутых» группы, сформированные из тех, кто в школе учил английский язык, и четыре «нулевки» - из тех, кто учил другие языки. Оказалось, что учить язык с нуля гораздо эффективнее, чем после школы. Во всяком случае не было никаких искажений трудного английского произношения. Зато имелся огромный интерес, желание поскорее освоить новый язык, и я взялся за него с такой энергий, что через полгода меня перевели в самую сильную из продвинутых групп. После первой сессии я стал отличником и начал получать повышенную стипендию в размере 275 рублей.
С самого начала студенческой жизни я с головой ушел в общественную работу и уже на первом курсе сделал головокружительную карьеру, став членом комитета комсомола и главным редактором институтской стенной газеты.
Когда я был на первом курсе, умер Сталин, которого я преданно любил и неоднократно воспевал в своей юношеской поэзии. В тот же день я попросил у отца денег, сел на поезд и поехал в Москву – проститься с вождем народов. В Москве я разыскал своих одноклассников по Чкалову, поступивших в московские вузы, и мы вместе начали прорываться в Колонный зал. В шесть часов утра 8 марта мы нашли хвост огромной очереди и через четыре часа вошли в Колонный зал. Первое впечатление – это направленные прямо на тебя начищенные до нетерпимого блеска сапоги – вождь лежал в своей обычной военной форме. Слева сидел оркестр, непрерывно играющий траурные мелодии. Между вереницей людей и телом Сталина – офицеры, которые глазами пронизывали каждого. Негромко, но очень внушительно они требовали, чтобы люди не задерживались ни на секунду. У изголовья вождя лежали подушечки с бесчисленными орденами. Не доходя несколько шагов до блистательных сапог людской поток заворачивал направо, к выходу.
На следующий день я сделал попытку прорваться на Красную площадь. Вместе с десятками молодых людей я карабкался по чердакам и крышам, но мы опоздали: уже находясь у самого ГУМа, мы услышали речи Маленкова, Берии и Молотова (благодаря мощным репродукторам было слышно каждое слово). Затем прогремел салют и по всему городу завыли гудки и сирены. После этого я еще пару раз, бывая в Москве, выстаивал многочасовые очереди в Мавзолей, где рядышком под прозрачными крышками лежали Ленин и Сталин, а после разоблачения культа личности я мрачно шутил, что видел Сталина в гробу.
Когда я после той исторической поездки вернулся домой, меня заслушали на заседании комитета комсомола и объявили замечание за то, что в столь трудную минуту я бросил свой пост и уехал в Москву при всем благородстве моих намерений.
К тому времени у меня была отличная исключительно мужская компания близких друзей. Как я говорил, в институте к тому времени было всего 12 юношей и они тянулись друг к другу. Большинство из них было неудачники, потерпевшие фиаско при поступлении в более престижные института, очень способные, с широким кругом интересов, все с активной жизненной позицией, ярые комсомольцы, типичные дети своей страны.
Из них могли выйти видные дипломаты, талантливые журналисты-международники, ученые с мировым именем, но все они были людьми второго сорта из-за своей национальности или каких-то иных дефектов биографии: нахождение в годы войны на оккупированной территории, наличие репрессированных родственников, поэтому всем им была уготована участь либо провинциального (преимущественно сельского) учителя, либо, в лучшем случае, технического переводчика в какой-нибудь открытой конторе, куда, скрепя сердце, принимали на работу «неблагонадежных». У входа во взрослую жизнь стояла мощная фильтрационная установка, сквозь которую могли просочиться только славяне с безупречной анкетой, фактические или потенциальные члены КПСС и имеющие «волосатую руку», то есть высокопоставленного покровителя. Бывали, конечно, исключения, но они только подчеркивали правило.
Все члены нашей мужской команды были бескомпромиссными, глубоко и искренне преданными своему делу, суровые в своей чистоте и устремленности к светлым идеалам. Мы не пили водку, не курили, наши связи с девочками не шли дальше томных вздохов и почти невинных поцелуев.
Когда наступила весна, был объявлен набор добровольцев на комсомольскую стройку. Я, конечно, подал заявление одним из первых.
Сейчас не могу без улыбки перечитывать свои стихи с призывом ехать на стройку – стихи, пронизанные надрывной восторженностью, комсомольским пафосом, непримиримостью к инакомыслию, и в то же время я испытываю острую зависть к самому себе – ведь был в моей жизни такой светлый и чистый период, когда во мне горела вера, идеалы, способность и желание полностью посвятить себя бескорыстной идее. И, конечно, свой пафос и бескомпромиссность я мог лучше всего выразить в стихотворной форме «под Маяковского» - с его своеобразным размером, неожиданными рифмами, жесткими, чеканными формулировками и, разумеется, лесенкой:
Пусть
кокетка
с личиком розовым
Презрительно скорчит
губки двухспальные:
Подумаешь, стройка!
какая проза!
Это даже
не оригинально!
Да, вы правы,
комсомольская стройка –
Это не капрон
с контурными пятками,
К тому же там
не накормят слойками
И нет там мамочек
С улыбочками сладкими.
А дальше уже в другом размере, но не менее категорично и бескомпромиссно:
Раз ты с нами – так на стройку,
А не с нами - так катись!
Ну чем не знаменитая горьковская фраза, взятая большевиками на вооружение: «Кто не с нами, тот против нас».
Эти стихи я декламировал на комсомольских собраниях, диспутах, вечерах, и, конечно, они создавали своеобразный патриотический ажиотаж с несколько истерическими интонациями. Ну а я обрел репутацию непримиримого трибуна, певца и глашатая комсомольских строек.
Тогда стройками называли всё: строительство коровников, силосных ям, рытье канав и валку леса, причем на чистом энтузиазме - ни у кого и в мыслях не было спросить, сколько нам за это заплатят, и правильно, потому что платить нам никто не собирался. Охваченные идейным зудом, мы клеймили позором и заставляли ехать на стройки совершенно не приспособленных для этого мальчишек и девчонок. Что толку было таскать в село на мелиорацию моего друга Вовку Квятковского, будущее светило фонетики английского языка, в котором неизвестно в чем держалась душа? Или, скажем, была у нас такая Ира Шапиро – дебелая, рыхлая, изнеженная, с больным сердцем. Она решительно не годилась ни для какой физической работы, хотя искренне желала быть полезной. Чтобы оправдать расходы на наше питание (это была единственная компенсация нашего труда), мы должны были вырабатывать рубль в день на человека (это происходило до денежной реформы 1961 г), - сумма совершенно ничтожная. Ира же вырабатывала 30 копеек, и мы, упражняясь в остроумии, изобрели новую денежную единицу: одна шапира, равная 30 копейкам. Так, трамвайный билет стоил одну шапиру, булочка две шапиры и т.д.
На стройке мы рыли канавы. Работа была, действительно, только для здоровых, выносливых людей, но нас хватало на всё: и на самоотверженный труд без всяких газетных преувеличений, и на концерты художественной самодеятельности, которые мы давали для местных жителей, и даже на походы в соседние города: Нарву и Иван-Город за 8 километров пешком. Причем, наш комсомольский вождь Саша Смирнов заставлял нас идти строем и с песнями. Но нам было по 18 -20 лет, и все это: и бытовые неудобства, и тяжелый труд, и скверную еду, и занудство Смирнова, эдакого маленького Наполеона коммунистической эпохи, мы воспринимали как своеобразную романтику, густо замешанную на высоких идеалах.
В начале второго курса по институту прошел слух, что лучшим второкурсникам будет назначена Сталинская стипендия. Обычная стипендия была 220-280 рублей, отличникам добавляли 25%. Сталинская же стипендия составляла 700 рублей. Для студента это было целое состояние. Достаточно сказать, что моя первая зарплата сельского учителя была 690 рублей. Ну а помимо всего - это престиж, признание твоих академических и общественных заслуг, прямая дорога в аспирантуру.
По всем параметрам я был вне конкуренции: лучший студент курса, член комитета комсомола, организатор самодеятельности, но Сталинская стипендия была дана бесцветной зубрилке, лишенной каких-либо способностей. И понятно: в ее жилах текла чистая славянская кровь, а это перевешивало всё прочее. Так я получил очередные «гланды», и таковых было еще немало в течение моей долгой жизни.
Наступил новый учебный год. Для институтской газеты нужны были свежие кадры на смену уехавшим по распределению. Прошли выборы новой редколлегии - и среди новичков оказалась очаровательная девочка с огромными, очень живыми глазами, с двумя толстыми косами, с ямочками на румяных щеках. Я почувствовал в груди звенящий холодок легкой влюбленности, но верный своему принципу не заводить романы в своем институте, не стал за ней ухаживать, хотя нередко приглашал ее на танец на институтских вечерах. На Новый год я пригласил ее в свою компанию в институтском общежитии.
Посидев немного за столом, мы с Валей незаметно исчезли и пошли бродить по проспекту Стачек, с удовольствием покатались на ледяной горке. Валя нравилась мне все больше и больше, но я твердо решил не поддаваться влечению.
Именно так я вел себя на очередной институтском вечере, который состоялся вскоре после Нового года. Мне было весело, я много танцевал с разными девочками и уходил домой в самом приятном расположении духа. Я спустился вниз по лестнице и обомлел. В вестибюле стояла Валя Фаерман, ослепительная в своей красоте, с обжигающим взглядом, порозовевшая, – видимо, только с улицы. А рядом с ней стоял какой-то тип в шляпе. Они очень весело болтали, смеялись. И тут внутри меня как бы щелкнул выключатель. Мрачно я пробормотал «Здравствуй» и вышел из подъезда. Было стыдно и больно: вот я размениваюсь по мелочам, выдумываю себе романы, когда есть такая чудесная девочка, которая наверняка могла бы быть со мной, но пока я бегаю, ее перехватил какой-то тип.
В ту же ночь я уснул лишь под утро, а на бумагу легли стихотворные строки:
Мой рассказ не затянется,
Долго расписывать нечего
Помню, с каких-то танцев
Я уходил поздно вечером.
Мысли дремали сладко,
Вспоминая танцующий зал,
И вдруг, внизу на площадке
Меня пронзили глаза.
Огромные, жгучие очи,
А какая-то шляпа,
И стало мне грустно очень,
И назвал я себя растяпой.
А что? Конечно, растяпа-
Я сам мог стоять рядом с нею,
Если б под собственной шляпой
Была голова поумнее.
-Здравствуй, - буркнул немея
И побрел по проспекту Стачек…
Не ценим мы то, что имеем,
А потерявши, плачем!
Уже на следующий день я пришел к Вале в общежитие. В комнате, где она жила, было еще 13 или 14 девочек. Я пригласил ее погулять, и мы начали встречаться. Стояла морозная зима, но мы не замечали холода. Мерзлячка Валя приходила ко мне на свидания без перчаток. Как она потом призналась, нарочно, чтобы я грел в своих руках ее озябшие пальцы. Мы, как дети, катались с горок, ходили в кино, ели пышки в каких-то забегаловках. Как сегодня, помню вечер 20 февраля 1955 года. Сначала мы долго бродили по проспекту имени Сталина. Мы зашли в небольшой скверик. Валя очень озябла, и, чтобы согреть ноги, взобралась на деревянный заборчик. Я привлек ее к себе и впервые поцеловал. Так началась наша любовь, которая продолжается уже почти семьдесят лет. В тот вечер, когда я объяснился с Валей, я твердо знал, что отныне никогда не буду искать другую, знал, что отныне мы навсегда будем вместе и что ни с кем другим мне не будет хорошо.
Наступила дивная весна. Стояли прекрасные солнечные дни, в душе всё пело, я люблю и любим! Валя стала бывать у меня дома, стала вхожа в мои компании, и без нее я уже не строил никаких планов.
Надвигалась очередная, для меня последняя студенческая стройка. Я, конечно, был одним из ее организаторов и не сомневался, что Валя поедет со мной. И был искренне расстроен, когда она сообщила, что поехать не сможет.
-Пойми, я целый год не видела маму.
Мне это было непонятно. Я всегда был с мамой и при малейшей возможности уезжал от нее с легким сердцем.
- Но ты же комсомолка, твой долг быть на стройке!
Наши дебаты длились долго, и я победил, причем значимость своей победы я оценил только после женитьбы, после знакомства с родителями моей избранницы. Валя была настолько домашней, настолько преданной своей семье, что, пожертвовав ради меня месяцем каникул, она совершила настоящий подвиг во имя своей первой и единственной любви, сопоставимый с судьбами жен декабристов, последовавших за своими мужьями в Сибирь.
На стройке мы валили лес, поставив рекорд производительности, выступали с концертами, на которых я пел, читал стихи, а Валя с партнером танцевала гопачка, и всё было прекрасно.
Наступила осень. Начался мой последний учебный год. Валя все чаще бывала у меня дома. Иногда у нас устраивали музыкальные вечера: мама играла на рояле, папа на гитаре или мандолине, я пел, Валя слушала – видимо, это называется счастьем. Мы не замечали тесноты, убогости мебели. Теснота, действительно, была неописуемой: у одной стенки стояла родительская металлическая кровать, у другой – мой видавший виды диван с выпирающими пружинами. Между кроватью и диваном был втиснут большой стол, возвращенный нам из довоенной квартиры. За ним я, а теперь иногда и Валя, делали свои уроки. Полкомнаты занимал рояль, купленный по невероятной дешевке в комиссионном магазине.
Мама была по-своему рада появлению Вали в моей жизни. Я перестал пропадать где-то до поздней ночи, всегда был на ее глазах, даже стал лучше учиться. Да и вообще мама всегда делала то, что хотел я, а отец ни во что не вмешивался.
А дальше события начали развиваться в форсированном режиме. 1 ноября 1955 года мы подали документы в ЗАГС, и в тот же день сфотографировались в память об этом событии. Я часто смотрю на эту фотографию. Два желторотых птенца, которым вместе не было и сорока лет, ничего не смыслящие в жизни, без жилья, без денег, без имущества, без планов на будущее – ничего, кроме пылкой юношеской любви.
Вернувшись из ЗАГСа, мы сообщили родителям о свершившемся. Сейчас я могу представить, как восприняла эту весть мама, наконец, осознавшая, что теряет единственного сына, которому едва исполнился 21 год. Но тогда нам было некогда разбираться в родительских чувствах. Через пару дней мы с концертной бригадой поехали в подшефный колхоз. Видимо, там я подхватил инфекционную желтуху. Несколько дней это было незаметно, но потом почувствовал себя настолько скверно, что пришлось вызывать доктора. К тому времени я настолько пожелтел, что никаких сомнений в диагнозе не было.
- Немедленно в больницу, - заключил доктор, и выписал направление.
Связались с больницей. Там сказали, что мест нет, звоните завтра. А назавтра у нас была назначена регистрация.
Валя была в панике. Она написала своим родителям в Винницу, что выходит замуж, и родители немедленно приехали. Они сразу пришли к нам домой и были несказанно удивлены, что у нас не готовится никакого торжества, ибо мама, естественно, думала не о свадьбе, а о моем состоянии.
А состояние мое к тому времени было настолько скверное, что мне было решительно все равно, куда ехать: в ЗАГС или в больницу. Утром 12 ноября сообщили, что сегодня мест в больнице не будет, так что у меня осталась одна альтернатива: ехать в ЗАГС. Уже смеркалось, когда мы с Валюшей отправились в поход за счастьем. В последний момент Валентин, муж Валиной сестры Майи, которая училась в Ленинграде, сунул моей будущей жене в карман 25-рублевую купюру (были у нас когда-то такие ассигнации). У меня же в кармане, как всегда, было пусто. На трамвае доехали до мрачного здания на Московском проспекте, где находился ЗАГС. Там выяснилось, что за свершение брачного таинства нужно уплатить 15 рублей, и, слава богу, что у Вали оказалась та самая купюра, на которую она купила наше семейное счастье…
Уже на пределе своих физических возможностей я в сопровождении юной жены явился домой. Мама сделала неуклюжую попытку накормить нас вчерашним рыбным супом – больше в доме ничего не было, но Валентин оказался на высоте – он сбегал за шампанским, купил немного закуски. Выпили по капельке, пожелали Валюше и ее желтокожему мужу счастья, и гости уехали к Валиной сестре, увезя с собой мою молодую супругу.
А назавтра я уже был в Боткинских бараках. Другой бы жестоко страдал в этой ситуации: вместо познания первых радостей жизни с молодой красавицей-женой я очутился в инфекционных бараках с тяжелейшей формой желтухи. Ежедневно в меня всаживали по семь уколов, ставили капельницу, заставляли глотать зонд. Все это было тяжело и противно. Но мне был 21 год, я был бодро и весел. Писал курсовой проект, вел дневник под названием «Репортаж со шприцем в ягодице», готовился к зимней сессии.
Спустя полтора «медовых месяца» меня выпустили из больницы, обязав в течение полугода соблюдать строжайшую диету. И, наконец, состоялась наша первая брачная ночь, о которой по сей день стыдно вспомнить: мы были отделены от родительской кровати одним столом, боялись пошевелиться, сказать друг другу слово… так кончалась наша юность и начиналась взрослая жизнь.
Комментарии
Юность
Прекрасный, непосредственный, искренний рассказ. Уверен, что практически каждый из поколения рождённых в середине 30-х годов согласится с этой оценкой - особенно те (в их числе и я), у которых были такие же "гланды", как у автора. Не раз приходилось слышать, что воспоминания теперешних 80-летних (а тем более - старше) мало кому интересны. Мне жаль людей, это утверждающих - не делающие вывод из минувшего рискуют совершить намного больше ошибок. А Семён Белкин написал о своей (нашей!) юности ярко, интересно, образно, правдиво. Спасибо!
Замечательные воспоминания!
Особенно трогательны сюжеты об избраннице автора. Они очень легко складываются в видеоряд: "новичок в редколлегии - очаровательная девочка с толстыми косами и ямочками на щеках", период колебаний - ухаживать-не ухаживать, пока, наконец, не появляется конкурент, "тип в шляпе", который подталкивает героя к решительным действиям. Сцена поездки в ЗАГС просто восхитительна! Валентин с 25-тью рублями, который в буквальном смысле спасает всю ситуацию, так как в кармане у жениха нет ни копейки...Первая брачная ночь молодожёнов. Стол, стоящий между двумя кроватями, их и родительской. Почти готовый сценарий фильма.
Добавить комментарий