В детстве мне попалась книга с письмами Виссариона Белинского...
Скорей всего, именно она заронила во мне жадное желание узнать как можно больше об этом необыкновенном человеке, как многие гении, умершем в 37 лет. Но все книги о жизни Белинского как на подбор были тусклыми и скучными, с трескучими словосочетаниями типа «пламенный трибун».
Тогда я поняла, что сама должна написать о Виссарионе Григорьевиче – но не о «неистовом Виссарионе», а о "Висяше", как звали его друзья. О Белинском – человеке, с ранимой душой, абсолютным литературным слухом и упрямым стремлением к свободе.
Из этого замысла родилась «Повесть о Висяше Белинском в четырех сновидениях». Первое сновидение «Никанор» - о трагической участи младшего брата Белинского, в чьей гибели он считал себя повинным, публиковалось в журнале ЧАЙКА. Сегодня, думая об издании книги рассказов о русских писателях «Безумный Тургель», куда войдет и повесть о Белинском, я решила предложить вниманию читателей еще одно сновидение «Сашенька».
Ирина Чайковская
---------------
Утром он выдвинул ящик стола – и оттуда неожиданно вылетел листок, на нем мелким ровным женским почерком было выведено:
Сим подтверждаю, что должна г-ну Белинскому Виссариону Григорьевичу шесть миллионов рублей, проигранных мною в китайский бильярд.
Александра Бакунина,
город Торжок, Тверск. губ.,
23 февраля 1842 года.
Висяша оглянулся. Никого рядом не было. Мари с Олечкой с утра отправились в ближайшую церковь на праздничную службу в честь праздника Троицы, дома была только Агриппина. Даже кухарка – по причине праздника – была отпущена. Гудели колокола. К церкви Святого Симеона со всех окрестных переулков валил народ. В окно желтым спелым яблоком заглядывало солнце. Он отчетливо произнес про себя: сегодня воскресенье, 10 мая 1848 года. И еще раз: 10 мая 1848 года. Сколько же лет прошло с того февраля? Шесть? Неужели шесть? А он помнит ее тогдашнее лицо, улыбку, словно все было вчера. И эта галерея, светлая, вся в цветах, где они играли в китайский бильярд, как можно ее забыть?
Не постучавшись, вбежала Агриппина. В одной руке у нее было чайное блюдечко с чашкой чая и куском белого хлеба, в другой поводок. Поставив блюдечко на столик, свояченица занялась собакой, норовившей подбежать к Висяше и лизнуть.
– Сидеть, дурень, я кому сказала, сидеть!
Пока Агриппина приструнивала Моншерку, Висяша сумел кинуть записку поверх писем и задвинуть ящик. Довольный, он даже подмигнул Моншерке, сидевшему наконец-то смирно; однако взгляд собачьих глаз, устремленный на Висяшу, словно говорил: «Все равно ты мой хозяин, сколько она ни кричи и ни дергай за поводок».
Агриппина заговорила быстро и глядя в сторону. Видно, опять была не в духе, и в этот раз он догадывался почему: Мари не взяла ее в церковь, оставив присматривать за «больным».
– На кухне пусто, печь не топлена, Пелагея сегодня празднует Троицу, – она вздохнула, – а меня Мари попросила накормить вас завтраком и разложить складную кровать на дворе. Пойдете?
Он кивнул. После вчерашнего пребывания в четырех стенах захотелось на воздух, тем более, что погода была теплая.
Быстро выпив чаю и съев кусок хлеба, он надел на себя старое зимнее пальто, вязанную Агриппиной шапку немецкой шерсти, обмотался шарфом и, опираясь на ее руку, под радостное повизгиванье Моншерки, вышел во двор. Солнце его ослепило. Как же хорош, как по-новому сладок был божий мир! Раскладная кровать была поставлена там же, где обыкновенно располагался зеленый диван, – под двумя обычно облезлыми дворовыми деревцами. Сегодня же они приняли совсем другой вид – зазеленели каким-то фиолетовым цветом, приосанились. Стало понятно, что это тополя.
Когда, подоткнув его со всех сторон одеялом, Агриппина ушла, уводя с собой Моншерку, Висяша закрыл глаза. Этой минуты он ждал все утро. Ему хотелось остаться одному и вспоминать. Записка разбередила душу, напоминая о той, которую он не забывал все эти годы, месяцы, часы и мгновения своей жизни: Сашенька...
***
Сашенькой он звал ее про себя; на людях же и даже наедине, в те редкие минуты, когда они оставались вдвоем, – только Александра Александровна. Как же не подходило это громоздкое имя ей, двадцатилетней – столько ей было, когда он впервые ее увидел, – земному ангелу. Ему она – тогдашняя – напомнила Ребекку с литографии, купленной им, еще студентом, в лавке старьевщика. Ребекку из романа «Иваное» Вальтера Скотта, с тем же печальным и одухотворенным лицом, каким наделил прекрасную еврейку неизвестный художник. Однако было в ней и еще что-то, проявляющееся со временем все заметнее, и это «что-то» впоследствии слилось в его сознании с еще одним художественным творением.
Прошлым летом, по дороге из Зальцбрунна в Париж, посетил он Дрезден, а в нем прославленную галерею, где видел Рафаэлеву «Мадонну». Первая мысль была: это она, Сашенька. При всей простоте были в этой божественной женщине аристократизм и царственность, а еще – сознание своей великой силы и равнодушие, а, может, и презрение к окружающей (хотя и невидимой) толпе... Как сумел художник подсмотреть эти черты, скрытые за ангельским ликом? И ведь сколькие обманулись – тот же Жуковский, видевший в «Сикстинской» исключительно божественное и святое...
Впрочем, думать, анализировать, сличать черты мог он только в отдалении, рядом же – терялся, краснел, путался в словах... Их было четыре сестры, четыре неземных существа: Любовь, Варвара, Татьяна и она, самая младшая, Сашенька. А ввел его в дом, привез в родовое именье Прямухино их старший брат, Мишель Бакунин... И если бы не он и не это райское место, кто знает, что случилось бы с Висяшей. То было очередное тяжкое для него время. Катастрофическое. Журнал «Телескоп» вместе с его главным редактором Надеждиным, пригревшим Висяшу, давшим работу, кров, возможность писать и печататься, пошел ко дну. Бурю вызвало «Философическое письмо», опубликованное в журнале без подписи. Но и при отсутствии подписи вся Москва знала, что автор его Петр Чаадаев, и вся Москва громко возмущалась его непатриотическими жесткими высказываниями.
«Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя», – писал он.
«По мере движения вперед пережитое пропадает для нас безвозвратно», – писал он.
«Века и поколения протекли для нас бесследно», – писал он.
И наконец:
«Мы принадлежим к тем народам, которые... существуют лишь для того, чтобы преподать великий урок миру».
Страшные в своей беспощадной наготе утверждения ранили душу, пудовые литые слова придавливали к земле, крушили легенду о великой и славной империи и об ее благословенном народе. Только и оставалось, что зацепиться за мысль о «великом уроке», да кто же знает, в чем состоит этот великий урок? И не на потеху ли миру написал о нем автор?
Висяша втайне восхищался храбрецом и одновременно с беспокойством ждал продолжения: что будет. И возмездие не заставило себя ждать. Личным распоряжением императора журнал закрыли, беднягу редактора сослали в Усть-Сысольск, цензора, человека заслуженного и пожилого, прогнали с должности, а самого Чаадаева официально объявили сумасшедшим, что влекло за собой ежедневное освидетельствование императорским лейб-медиком на предмет утраты рассудка.
Висяша тогда отделался довольно легко: у него на квартире произвели обыск и изъяли все до одной бумаги, принадлежавшие несчастному Надеждину.
«Что было бы, если бы Чаадаев отдал статью мне?» – думал в те дни Висяша. Больше года он заменял Николая Ивановича на посту редактора, пока тот был в заграничном вояже. Пребывание в Европе, свободный европейский дух, видно, лишили Надеждина привычной осторожности и редакторского чутья, вернувшись, он тут же опубликовал крамольное чаадаевское сочинение.
Надеждина Висяша навестил незадолго перед тем, как тот отправился в ссылку, – сморщенного, жалкого, почти старика, – а было ему всего 32 года, – хватающего себя за голову, стенающего, что теперь никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах, что проклинает тот день, когда взялся за издательское дело... Висяше было его жаль: Надеждин, как и он, пробивался из низов, из духовного сословия, блестящими способностями добился университетской кафедры, сделал себе имя среди издателей... и вот как повернулось. И опять в голову лезла назойливая мысль: а если бы не он, а я?
Михаил Максимович Попов, прежний Висяшин учитель, ныне большой чин в тайной полиции, обретавшийся в Петербурге, как невидимый господь Саваоф с небесной высоты, грозно хмурил брови, посылая бывшему ученику свое предупреждение: не сметь! благоразумие и умеренность, благоразумие и умеренность, благоразумие и уме...
Лежать в пальто под громоздким одеялом было неудобно, тело тосковало. Висяша постарался поменять положение. Какая-то тень на него наползала, он приоткрыл глаза – и увидел идущего к нему по дороге огромного Мишеля Бакунина, с тростью в руке, в черном фраке с развевающимися фалдами. Странное дело: Мишель шел, но не приближался, так что пришлось изо всех сил напрячь гортань и крикнуть: «Мишель! Ты ко мне? Иди сюда, я здесь!»
Мишель в ответ начал чертить руками в воздухе какие-то фигуры – треугольники, квадраты, окружности, наверное, он думал, что Висяша поймет его, сумеет перевести его абстрактные формы на человечий язык, но Висяша не понимал. Набрав воздуха в легкие, он снова крикнул: «Мишель, я виноват перед тобой – прости. Я злился и ревновал тебя к твоему дому, к твоим сестрам, к твоему полученному ни за что, как подарок, родовому гнезду, мне казалось, что ты обошел меня по всем статьям – богатырским здоровьем, стальными нервами, отсутствием сантиментальности, знанием языков...
Сейчас ты далеко, Мишель, ты занят европейскими революциями, и ходу тебе в Россию нет, здесь ты государственный преступник. Прости меня, Мишель, и прими мою благодарность. Ты ведь даже не знаешь, что ты тогда сделал со мной и для меня, когда привез меня в это место, в этот земной рай, – Прямухино.
Ты подарил мне мечту, разумеется, метафизическую: когда-нибудь в той жизни, которая однажды наступит, построить себе дом – копирующий прямухинскую усадьбу, разбить вокруг него прекрасный парк – с прудами, каскадами, аллеями и лужайками, такими же, как в Прямухине, поместить на пригорке такую же, как там, мельницу, возвести стройную белую церковку – и чтобы в аллее мелькала временами легкая тень, слышался серебристый голосок и звучал девичий смех, такой, как тогда, в стеклянной, полной растений галерее, где Сашенька, хохоча, писала расписку о выплате мне долга в шесть миллионов за проигрыш в китайский бильярд...
***
Фигура Мишеля растаяла в воздухе, рядом явственно зазвучал смех. Висяша открыл глаза. Над ним стояла хохочущая Агриппина, она водила по его лицу тонкой березовой веткой.
– Проснитесь же, Виссарион, пора пить микстуру. Смотрите, сколько на вас сору с тополей нападало.
Веткой она отшвыривала от его лица и с одеяла нежные фиолетовые сережки, упавшие с тополей. Странно, что за своими грезами он даже не почувствовал их прикосновения. Противную, пахнущую йодом микстуру, прописанную доктором Тильманом, он выпил одним духом. Сегодня было ему на удивление легко, кашель его не душил, радовало солнце и тепло.
Агриппина протягивала ему пирожок: «Пока вы спали, приходила Пелагея, принесла для вас гостинчик – вот пирожков с капустой напекла. Говорит, передай барину больному». Есть ему не хотелось и пирожок он не взял: «Спасибо, Агриппина, съем за обедом, когда вернутся Мари с Олечкой».
Он снова закрыл глаза, свояченица, передернув плечом, отошла от кровати.
***
И опять он начал вспоминать, разматывая клубочек своей горестной и трудной любви. И снова Мишель Бакунин зашагал по дороге по направлению к нему, и фалды его фрака развевались на остром весеннем ветру. Подумалось: Мишель похож на дьявола в этом черном одеянии, с двумя хвостами сзади.
Мишель отчасти и был дьяволом. Сухой рационалист, совершенно чуждый того, что он, Висяша, называл «москводушием» – а именно: чувствительного сердца, склонного к идеальному. Как раз с идеальным вел Мишель непримиримую борьбу, опираясь во всех своих действиях не на чувство, а на разум. Дерзкий и своевольный, легко мог походя обидеть, сам того не замечая, – ибо занят был исключительно собой – и миром. Миром и человечеством, для которых желал абсолютной свободы и абсолютного освобождения. Отдельный человек интересовал его меньше.
Громадного роста, сильный, в хорошие минуты – певун и душа общества, был он, еще и незаменимым конфидентом и другом, с которым можно было говорить о «них», о «ней». Висяша пользовался этой возможностью, по-глупому исповедовался, выговаривал душу перед едким, легко обходящимся без женской любви Мишелем. Исповедовался, пока однажды еще один ближайший друг, Вася Боткин, неожиданно ставший соперником, не передал ему слова Мишеля: «Висяша любит Александру, а она его нет...».
Но до этого было далеко, между первой встречей и этими безнадежными словами лежало пространство спрессованного времени, в каждой точке которого Висяшино сердце переворачивалось и дрожало от сладкой боли: Сашенька...
***
Дьявол Мишель внезапно остановился и, незаметным образом, в мгновение ока, обернулся капельмейстером; тросточка в его руке сделалась дирижерской палочкой. Отвернувшись от Висяши и встав лицом к публике, он раскланялся и объявил номер. Висяша слов не услышал и не понял, что будут исполнять. Место он узнал – это была круглая гостиная в прямухинской усадьбе, где часто устраивались концерты. Присмотревшись, он увидел «стариков» Бакуниных, сидевших в креслах прямо против рояля. Седовласый Александр Михайлович щурился подслеповато, тогда он еще не окончательно ослеп, это случилось с ним позднее; а Варвара Александровна в красивой кружевной наколке на пышных полуседых волосах пристроилась вплотную к роялю, чтобы помочь переворачивать ноты пианистке, дочери Варваре, полной своей тезке. Муж младшей Варвары Александровны, Николай Дьяков, тучный добродушный помещик, придерживал медвежьей лапищей хлипкую ладошку сына Саши, норовившего ускользнуть из гостиной, от надоевших взрослых. Среди публики Висяша разглядел статную высокую фигуру Николая Станкевича, жениха старшей дочери Бакуниных Любеньки; он стоял возле стены, держась рукою за спинку стула, с серьезным и вместе выжидательным выражением лица.
По присутствию Станкевича Висяша понял, что это 1836 год, год его первого посещения Прямухина, в следующем Николай отбудет в Европу, с тем чтобы учиться немецкой философии и брать уроки общественной и гражданской жизни.
Висяше ужасно хотелось поговорить с другом. Когда еще, если не сейчас? Давно уже Николай живет только в Висяшином сознании, в памяти, в разговорах с друзьями – умер на чужбине в 27 лет от злой чахотки, не осуществив ничего из предназначенного. Висяша открыл было рот, чтобы поприветствовать Станкевича, как вдруг публика зашевелилась и зааплодировала. Перед гостями одна за другой явились три грации, Любенька, Татьяна и Александра. Варвара Дьякова села к роялю. Музыка полилась. Это был какой-то немецкий «лидер», разложенный на голоса. Слов Висяша не понимал, в музыку не вслушивался, – просто пребывал в состоянии блаженства.
Он смотрел на сестер Бакуниных и привычно думал, что не может грешная земля породить такое чудо, такое совершенство, такую гармонию. Все три певуньи были и похожи, и непохожи. Любенька – старшая – в зените величавой красоты, темноглазая и темнобровая, словно итальянка (вспомнилось, что старик Бакунин много лет жил и учился в Италии!), средняя Татьяна – будто явилась из пушкинского романа, такая же мечтательница, любительница чтения, привлекательная при всей своей бледности и худобе, и наконец, младшая – Сашенька. Собственно, только на нее он и смотрел, наблюдая за ее подвижным, небесной прелести лицом, вычленяя ее звонкий высокий голосок из голосов сестер.
Пение оборвалось, и Мишель Бакунин занял место у фортепьяно, вокруг столпилась прямухинская молодежь, слышался смех, сыпались шутки. Мишель наигрывал и вполголоса напевал то политически острые, то соленые юнкерские куплеты – вперемешку. Мужская молодежь хохотала и подтягивала. Варвара Александровна – старшая, привстав с кресла, шутливо грозила сыну пальцем, старик Бакунин осудительно качал головой и, кряхтя, закуривал трубку, сестры, смеясь, шептались и переглядывались. Слуга в белых перчатках обносил гостей шампанским. О, как хорошо было Висяше в тот первый его приезд, когда он ощупью осваивал новый для него мир!
***
Смех еще не отзвучал, куплет повис в воздухе, а громадный Мишель снова пошел по разбухшей грязной дороге навстречу Висяше, приветственно махая ему издали своей тростью.
Висяша увидел себя в той же прямухинской гостиной, но что-то в ней изменилось, ощущалось какое-то другое настроение. Словно исчезла та безотчетная радость, что царила здесь когда-то... За роялем сидел нескладный костлявый господин с лохматой гривой волос, с зорким острым взглядом. Висяша узнал музыканта и композитора Леопольда Лангера – и понял, что это уже 1838 год, время второго его приезда в заветное Прямухино. В тот год Лангер стал там частым гостем, и как раз тогда Висяша привез знакомить с Бакуниными своего ближайшего друга, Васю Боткина. Привез на свою голову.
Возле Лангера образовался небольшой кружок, подошла Сашенька, музыкант поглядел на нее, как показалось Висяше, каким-то особенным взглядом – и медленно заиграл вступление. Висяша узнал песню. Лангер сочинил ее на слова из пушкинских «Песен Западных славян», ее часто певали у Бакуниных.
«С богом в дальнюю дорогу», – запел он негромко, тряхнув своей гривой, – и опять взглянул на Сашеньку, зардевшуюся под его взглядом. Или это только показалось Висяше?
С богом, в дальнюю дорогу!
Путь найдешь ты, слава богу.
Светит месяц; ночь ясна;
Чарка выпита до дна.
Песню подхватили.
– С богом, в дальнюю дорогу! – звучным баритоном подтянул Мишель Бакунин. Через два года, одолжив у друзей денег на поездку, он, вслед Станкевичу, отправится в Европу и больше никогда не появится в родном доме. Чарка выпита до дна.
– С богом в дальнюю дорогу красивым и сильным контральто пела Варвара Александровна Дьякова, прижимая к себе сына, непослушного Сашу, не желавшего стоять смирно. В тот год Варенька, расставшись с мужем, переехала на жительство к родителям и сестрам в Прямухино. Совсем скоро она вместе с Сашей отбудет за границу, где встретится со Станкевичем и где завяжется у них любовь. Николай умрет через два года у нее на руках. Чарка выпита до дна.
С богом в дальнюю дорогу, – пела, точно молилась, Татьяна Александровна Бакунина. Душа ее давно и тщетно ждала «кого-нибудь». Ждать оставалось недолго – из далеких краев скоро явится красавец и умник, друг Мишеля, ставший другом и любимым собеседником и для Висяши, – Иван Сергеевич Тургенев. Татьяна в него влюбится и безутешно будет страдать, когда Тургенев переметнется от нее к французской диве Полине Виардо. Замуж она не выйдет. Чарка выпита до дна.
– С богом в дальнюю дорогу, – шептала в своей комнате умирающая Любенька, прислушиваясь к звукам, доносящимся из гостиной. Молодой врач Петя Клюшников, приятель Висяши, лечивший ее от скоротечной чахотки, находился подле нее неотлучно. Любенька сказала Пете, что вышла бы за него замуж, если бы не Станкевич, с которым она помолвлена. Ей не говорили, что Николай за границей разорвал их помолвку. Зная друга, Висяша догадывался о причинах. Не иначе, Станкевич готовил себя для каких-то иных дел, для иного служения. Любенька скоро умрет, так и не узнав страшной правды. Чарка выпита до дна.
Сашенька не пела, она одиноко стояла в толпе возле рояля, нервно оглядываясь и ища кого-то глазами. Висяша следил за ней, он мучительно ревновал ее к Лангеру, человеку женатому и с детьми, однако недвусмысленно показывающему, что Александра Бакунина ему нравится. Еще Висяша ревновал ее к Мишелю, особенно, когда тот обнимал сестру, гуляя с ней по парку, или фамильярно клал руку ей на плечи. Слава богу, сейчас этого не было.
Сашенька была отчего-то растеряна и словно кого-то ждала. Вдруг она резко обернулась. Висяша обернулся вслед за ней. В дверях гостиной стоял Вася Боткин, плешивый, но необыкновенно милый, со своей неизменной елейной улыбкой на розовых, в темных усиках, губах. Вася глядел на Сашеньку, она на него.
«С богом, в дальнюю дорогу», – гремело вокруг.
Сашенька как-то боком стала опускаться на пол. Висяша успел ее подхватить и не дал упасть. Музыка прекратилась, прибежавший Петя Клюшников определил, что у Сашеньки обморок, сбегал за нюхательной солью – и через несколько минут щеки девушки порозовели, она пришла в себя. Вася Боткин с виноватым видом стоял с нею рядом и старался не глядеть на Висяшу.
***
Он открыл глаза. Видение исчезло. Он лежал на раскладной кровати под деревьями, рука нащупала на лице новые нападавшие с тополей сережки. Наверху соседнего доходного дома открылось окошко и чей-то пьяный бас, безбожно перевирая мелодию, затянул «Лучину»:
– Не житье мне, знать, без милой. С кем же я пойду к венцу? Знать сулил, сулил мне рок с могилой обвенчаться молодцу.
– Антон, оглашенный, в участок захотел? – прикрикнул на певшего визгливый женский голос из глубины апартамента, за окном раздался звон бьющейся посуды, потом послышалась пьяная брань, затем окошко захлопнулось. Народ, как понял Висяша, уже сидел за праздничным столом. А Мари с Олечкой все не возвращались.
– Ну вот, – подумал Висяша, – снова превращаюсь в мокрую курицу.
Он тер кулаком глаза. Сердце сжималось.
– Висяша! – кто-то его окликнул. Или ему показалось? В ногах кровати сидел Вася Боткин, такой же, как обычно, – в парадном бархатном камзоле, ехидно добродушный, румяный, со всегдашней своей умильной улыбкой. Однако невесомый и занимающий совсем мало места. Висяша обрадовался несказанно.
– Плешивый, какая встреча! ты пришел меня утешить? Боишься, что я стану мокрой курицей? А сам? Как ты сам после своего двойного афронта? Ведь и с Александрой Бакуниной дело не пошло, и с француженкой своей ты не ужился... Знать, плешивый, не житье тебе с милой, будешь бирюком-бобылем век вековать...
Вася молчал.
– Ты знаешь, Вася, когда Са... когда Александра Александровна упала в обморок, я тогда сразу все понял. Про нее и про тебя. И как же ты, Вася, меня обошел! Ведь ты плешивый, а я – посмотри: на краю могилы, а вон какие волосы, не облысел.
Волосы не были видны под вязаной шапкой, но Вася согласно кивал, он был какой-то уж очень бессловесный, так что говорить приходилось одному Висяше.
– Да и критик известный... Кто из нас известный критик, а, плешивый? Но женщины любят не за это... За что любят женщины, а Вася?
Вася не отвечал, но смотрел сочувственно. Висяша продолжал.
– Ты бы знал, плешивый, как я за тебя переживал, когда ты посватался к Са... к Александре Александровне. Я возненавидел старика Бакунина за его спесь сословную: ты, видишь ли, родом из купцов, хоть и почетных, потомственных, а им подавай дворянина. И ведь сумел выговорить, не поперхнулся, не покрылся краской стыда наш высокообразованный и гуманный, с изысканным вкусом и тяготением к поэзии, сам пописывающий стишки, глава обширного и редкостного семейства. И так было мне жаль тебя и Са... Александру Александровну, которая тебя, счастливца, полюбила. Но сейчас, сейчас, Вася, я чувствую по-другому, и думаю на сей счет, плешивый ты мой чаепивец и сладкоежка, иначе. Все к лучшему. Правильно, что она тебе не досталась.
Вася молчал, улыбался и кивал согласно.
– Разочти, Василий: Варвара Александровна после разрыва с мужем, после бунта против родителей, не одобрявших ее ухода от Дьякова, после своего заграничного вояжа, встречи со Станкевичем и взаимных их восторгов, а затем смерти Николая, после всего этого... к кому она устремилась? А? Да все к тому же своему толстопузому пошлому муженьку. И что? Живет себе в их деревеньке, хозяйничает, устраивает музыкальные вечера, сына воспитывает. Да ты возьми даже Са...Александру Александровну. Тому четыре года, как вышла она замуж. За кого? Да за своего, за дворянина, троюродного брата по матери, Гаврилу Вульфа. Говорят, не сразу согласилась, вначале отказала, – но согласилась же... Своя деревенька, муж-помещик, соседи, хозяйство, чай на террасе, детки... Вот что, плешивый, для них привлекательно. Вот что им нужно, даже таким, как...Александра Александровна. А ты думал – известность? имя? работа в журналах?
Вася продолжал улыбаться.
– Теперь вообрази: женился ты на...Александре Бакуниной. Ну и как? Не страшно? Ведь ангел же, небесное создание, мадонна Сикстинская... Да можно ли такое существо представить своей женой, а, плешивый? Ведь я бывало в своем жилище одиноком, в келье своей пустынной... я молился и плакал, думая о ней, плакал и молился, ты слышишь, Вася?
Васи на месте не было. Кто-то ласково и нежно прикасался к Висяшиному лицу. Это Моншерка, сорвавшись с поводка, удрал от Агриппины и прибежал к Висяше. Как настоящий друг он поддержал хозяина, быстро убрав с его лица все следы слабости и боли, слизав с него всю лишнюю ненужную влагу.
***
Мари с Олечкой вернулись поздно, когда он, с помощью Агриппины, уже перебрался в дом и лежал в своей постели. Задержка случилась из-за того, что в самом конце службы Мари стало плохо. Матушка попадья отвела ее к себе на квартиру, что находилась при церкви, уложила, дала липового чаю и побрызгала святой водой. Олечка играла поблизости, и попадья, у которой два сына были уже взрослые, умилялась, что ребенок не плачет и не шалит. Дома Олечка сразу же заснула; Мари, с головной болью и ужасной слабостью, удалилась к себе, так что праздничного обеда не получилось.
В сумерках кто-то пробрался в его комнату – он слышал шуршанье платья и видел мелькнувшую тень – и положил рядом с его подушкой венок из березовых листьев. Венок был вполне реальный – он трогал его рукой и обонял запах молодой листвы. Тень тоже была вполне реальной; Висяша подозревал, что венок положила Агриппина, существо эксцентричное и непредсказуемое.
***
Ночь вознаградила его за все переживания прошедшего дня, послав праздничное сновидение. Ему приснилось, что они с Сашенькой играют в китайский бильярд и он беспрестанно выигрывает.
Собственно, так оно и было в тот его приезд в Торжок, в именье младшего Сашенькиного брата Николая Бакунина, необыкновенно на нее похожего, недавно женившегося. В застекленной светлой галерее, по углам которой располагались кадки с экзотическими вьющимися растениями, стоял стол для игры в китайский бильярд. Они с Сашенькой провели за ним все утро, играя, разговаривая и дурачась. Простая незамысловатая игра превратила обоих в детей. Играли не на деньги, а «понарошку».
Оба, вооружившись длинными палками, гоняли шарик вниз и вверх по пространству стола. Каждое попадание шарика в ямку приносило сто очков. Висяше везло – он выигрывал, счет рос. В то утро он выиграл у Сашеньки целых шесть тысяч. Раскрасневшаяся Сашенька в духе их продолжавшейся игры посетовала, что нет у нее сейчас таких денег, чтобы расплатиться. Висяша – и откуда только взялась смелость? – сказал, что в одной читанной им сказке принцесса расплатилась за свой долг всего одним поцелуем.
В этом месте Сашенька, – а было ей уже не двадцать, а двадцать шесть лет, – ужасно покраснела. Висяша, и сам смутившийся, быстро продолжил: «Но я, Александра Александровна, такой награды от вас не прошу, я даже готов вовсе отказаться от причитающихся мне денег».
– Зачем же, Виссарион Григорьевич, – Сашенька снова была весела и глядела с улыбкой, хотя и слегка отстраненно, – зачем же отказываться? Я заплачу вам не шесть тысяч, а шесть миллионов... но не сейчас. Хотите расписку? И она вынула из своего ридикюля письменный прибор, листок бумаги и быстренько своим изящным почерком, бисерными буковками написала расписку. Написавши, подала Висяше, а тот принял ее с поклоном и даже как настоящий кавалер поцеловал Сашеньке ручку.
– Можете прийти за долгом, когда захотите, – проговорила принцесса, – шесть миллионов за мной!»
Нет, никогда не придет лекарский сын за своими миллионами, спи спокойно, милая принцесса!
Висяша глубоко вздохнул и погрузился в легкий и ровный сон, уже без сновидений.
Комментарии
Откровенно говоря, со
Откровенно говоря, со школьных лет сочинения "Неистового Виссариона" не перечитывал, и его увесистый двухтомник (или однотомник? не припомню) в чёрном с золотыми буквами переплёте все годы сиротливо стоял на одной из книжных полок. После прочтения отрывка из повести Ирины Чайковской, да ещё и в редко встречаемой форме сновидения,передо мной открылся совсем другой Белинский, совсем не такой неистовый, а просто человек с его слабостями, комплексами, неуверенностью, словом - живой, понятный, не хрестоматийный. И не так уж важно, каким он представлялся современникам, которые и создали такой его образ для потомков. Мне это было неожиданно интересно.
Добавить комментарий